Феликс Максимов - Духов день
- Ну и что?
- А ты не перебивай. Старший ждет, когда появится младший. Долго ждет. Обсыхает, крепнет. Мать или отец, кто у гнезда окажется, те уходят, чтобы не смотреть. Потому что как только младший из яйца выйдет, старший должен его убить. Ему так Бог велел, они родятся братоубийцами. Иначе в тайге родителям не выкормить двоих, только один получит от матушки корм и обогрев. Должен выжить самый сильный, самый ловкий, самый жестокий. Первая пища победителя - расклеванное тело брата.
Но здесь, в Царицыном селе, все не так. Мы, карлики, журавлей холим и подкармливаем, врагов у них нет, нам нужно сохранить весь выводок. Для того здесь в шалаше и посажены журавлиные пастушки.
Братья-журавли друг друга убивают только первый час по рождении, а потом ничего, терпят... Мы подстерегаем боевое время и разгоняем их хворостинками, так, чтобы не покалечить.
- А... Всегда ли - старший младшего? Хоть один раз на десяток гнезд, разве не бывает наоборот?
- Разберешь у них, кто старший, кто младший, когда драться начали, - пожала плечами Рузя, - я думаю, кто поспел, тот и смел. Кто о первородстве будет помнить, когда череп раскроят.
- А что же матери с отцами, так и смотрят на убийство в бессилии? - спросил Кавалер, сухо в горле стало, горячо так под кадыком, что не тронь...
- Отец и мать уходят, я же тебе сказала. Так Бог придумал, Он добрый, бережет материнское сердце - каково ей из двоих любимых выбирать одного. Подожди, я послушаю...
Рузя выползла наполовину из шалаша - жадно слушала, впивала полночь. Заботливой ручкой заправила легкие пряди за уши. Поёжилась от прохлады.
- Скорей! Пора...
Прянула в млечные сумерки китайской тенью-гимнасткой, Кавалер еле успел вслед за ней.
В пятом гнезде сражались два птенца - нелепые, будто Нюрнбергские заводные уродцы, крылья клешневатые, глазницы впалые, все в слизи - а к смертной драке приучены добрым Богом с рождения.
С виду драка - просто возня в грязи, пуху и осколках зеленоватой скорлупы.
Рузя положила меж ними хворостинку, развела по краям гнезда, заговорила глубоко и зыбко, будто во сне, старинную закличку журавлиных пастушек:
"- Каин Авеля не бей... Авель Каина не кляни... Не завидуй, не ратоборствуй, а смиряйся и покорствуй... Помяни царя Давида и всю кротость его..."
Кавалеру казалось, что протянулись часы. Ни разу не отступившись, не склонив ясной янтарной головы, стояла на страже у гнезда журавлиная пастушка Рузя с хворостинкой, отгоняла сужденную журавлям матушку-смерть.
Птенцы утомились, старший запищал от голода.
По всему пруду огромные птицы заплескали белыми размашистыми крылами. Поднялся ветер, попятились в овраги сырые плаксивые туманы.
Светало. Белые птицы с кликом приветствовали сосновое солнце Царицына, высвистывали ясными маховыми перьями свое имя "Стерх! Стерх! Стерх!"
- Теперь они не убьют друг друга... Устали. Спать хотят. Отойдем. Сейчас мать придет их кормить, вон она ждет - та с рыжим ожерелком, самая ближняя к нам. Но прежде нужно сделать дело. У меня пальцы затекли, переломи хворостину.
Хрустнуло. Кавалер в молчании подал Рузе обломки. Девушка разняла надвое свою срезанную вечером прядь, перевязала хворостный крест и воткнула в "головах" пятого гнезда.
Будто маленькая могила или колыбель навечно отмечена была в росных травах снежными руками карличьей дочери.
Рузя сделала крестовое дело.
Полуночники отступили от креста, светлеющие подмосковные сумерки очертили их двойные кружевные тени на полегшей журавлиной осоке и зацветших черничниках.
Пробирались к шляху без дороги, вымокли по пояс, Рузя болтала пустой корзинкой - забрала из шалаша, сказала, что для хозяйства.
Непутевые краденые тропки в сильных травах и папороти вывели на открытое место.
Все окрест поникло, все замерло, потонуло, как Китеж, в голубином глубоком тумане. Сизая низина отпревала за ночь, готовилась к долгому дню на болотах.
Берестяной клубок тумана завился кубарем, пошел на прохожих не по-хорошему.
Рузя прижалась к Кавалеру, слушала, как мерно тукает большое сердце под батистовой рубахой.
- Это колдун... Куриный бог, Иван - коровий сын! Не дыши. Он наши души выпьет, если будем шуметь.
- Не бойся, - нарочным баском отозвался Кавалер, - У меня души вовсе нет. А твою душу никому не отдам.
Юноша узкой рукой закрыл светлые Рузины глаза.
Вздрогнули веки, защекотали изнутри чашечку ладони девичьи реснички.
- Расскажи мне про твою душу... Пока нам кажется всякое, - попросила Рузя и притихла в руках его.
- Душа у меня сроду была маленькая...
-Как я?
- Как ты. Только вроде птички - ну перепелка или воробейка, хрен их разберет. Тельце как у птахи, а головка гладкая, как у девочки, она пела хорошо - заслушаешься. Смешно. Птичка-девочка. Я младенцем мою душу на пеленки выкашлял вместе с маткиным молоком. Годы шли, а она в окошко билась и пела истошно. Просила "пусти, пусти"...
- Ты пустил её?
- Конечно, пустил. Она попрыгала по подоконнику, просо поклевала, перышки распушила, душа. Доброе слово душе скажи - оживет. А я стоял, смотрел, то ли птичка, то ли девочка - хап - и схватил душу в кулак... Просто, чтобы посмотреть, зачем она, пигалица, такая, живет...
Да только кулак у меня крепок. Я мужчина. Чуть сдавил, а она - - писк - ... И сдохла.
Я горевал, снес ее в сад, зарыл под репейником. С тех пор репей засох. На том месте ничего не растет, будто землю засыпали солью.
Рузя вырвалась, глянула, окунула глаза в глаза несказанные. То ли крикнула, то ли приказала ответить:
-Скажи! Ты видишь, то, что я вижу?
-Вижу... - солгал Кавалер.
И вдруг увидел.
Мрела заря - полевица. Гасила языком пресные звезды. Завлекала розовыми полосами.
Поперек рассвета представился колдун.
Колдун привязал к левой ноге святую икону, шепнул слово и поехал-поплыл-полетел по полевым травам, как на лыже, на одной ноге, на липовой доске.
С пойменных лугов покатил колдун на деревенские поля. Во ржи оставил проклятый прожин, собирал в суму змей, чтобы вытопить из них жир, отлить красную гадючью свечу, а потом сгноить на корню урожай и сельских первенцев. Хотел иконный колдун высосать досуха рассветный избяной дым.
Редко на беду брехали из подворотен кудлатые собаки вслед летуну.
Колдун не заметил Рузю и Кавалера.
Миновало зло.
Рассеялась по лугам новолунная ночь, сверкнула на травяных загибинках пылкая роса.
Высоко гаркал ворон, век вековал в одиночестве.
Еле видны были в сорняках серые лбы следовых камней, с докрестных времен наваленных кругалями.
Так, по следовым камням, продрогнув, вошли в овраг девочка и юноша.
Высоко и сыро разносились с овражных верхов златоустные голоса - вроде как литургию служили на лесном воздухе. Красиво и согласно пели, монастырской сладости хор, все моления невеселые, усыпительные, а слов не разобрать, опасно пролились с небес мимо сердца.
- Монашки поют? - сонно спроси Кавалер - чудо, что-то я про здешние скиты ничего не слышал. Что там наверху?
Рузя поморщилась, будто гнилое понюхала.
- Это не скиты, а пасека. Купцы бортничают. Бога - атые. Хи - итрые.
- С каких это пор купцы заделались пасечниками, да еще в глуши на отшибе. И церковные песни, ни свет, ни заря горланят?
- Ну, ладно, не купцы, а скупцы - нетерпеливо поправилась Рузя и нахмурилась - вот непонятливый.
Плетет девка небылицы. Ну, изволь. Кавалер в тон ей пошутил:
- Значит скупые они, меда даром не дают?
Рузя уставилась на него, как на помешанного. Внятно пояснила, будто маленькому:
- Мед я сама у них беру. По средам. И воск для церкви. И пергу для стариков.
- Воруешь?
- Сами дают. И еще кланяются. Помогают донести туеса. До птичников, дальше я не позволяю. Попробовали бы они не дать. Их отец живо отсюда турнет, а куда скупцам деваться - под кнуты да на тракт. Довольно и того, что мы их терпим. -
Рузя осеклась, отступила к крапивникам. Молодая крапивка еле-еле опушилась, зацвела мелкими белыми бурунцами. Рузя стала молча рвать стебли руками, складывала зелень в корзинку.
Будничным голосом повела разговор:
- Снесу матери. Будут летние щи. С яйцом. Ты, поди, такого и в рот не берешь. Баловень.
Кавалер опешил. Отвернулся. Промолчал - пусть знает, что обидела.
Рузя сама подошла, потянула за рукав. Посмотрела снизу вверх смышлеными глазами. Ай, стерва, разве бывают такие глаза, ореховые в багрец, как у звериньки.
- Не сердись. Я тебе скажу, а ты накрепко запомни. Странно, что тебя отец сразу не предупредил. Значит так: на пасеку ни в коем случае не ходи. Тебе там делать нечего. Мне и маме можно - нас не тронут. А тебе - нельзя. Почему, я не знаю. Я боюсь.
Кавалер, смеясь, отмахнулся, подхватил корзинку на локоть, да и саму хозяйку на забыл, играючи подбросил на плечо.
Возвращались сырой овражной тропой под низкими ветками, сильно несло от земли прелью, сокровенный запах, навечно запомнился...