Илья Зверев - Чрезвычайные обстоятельства
Начальник участка Павловский отлично знал каждого из подчиненных. Во всяком случае, так ему казалось. Любому он мог бы дать характеристику, не задумываясь: тот — отличный солист, но для компанейского дела не годится; другой — исполнителен, но звезд с неба не хватает; третий всем хорош, да характер тяжелый. За всеми, кроме, пожалуй, «адмирала» и еще бедняги Кротова, инженер знал какие-то достоинства, какие-то недостатки, но сумма каждый раз получалась положительная.
О Кротове, целиком занимавшем сейчас его мысли, он не знал просто ничего. Пришел на той неделе рыжий молодой человек с бумажкой от Драгунского: мол, крепильщик, переведен с девятой-бис по семейным обстоятельствам (что-то такое — квартира, двое детей, а тут у жениных родичей дом). Дорого бы отдал начальник, чтобы узнать сейчас, какой он человек, Кротов!
Что же касается Коваленко, то за ним Павловский при всей своей благожелательности и вере в людей не заметил никаких достоинств. «Адмирал» провел на шахте почти полгода. Срок достаточный, чтобы вполне узнать и оценить человека в шахтных условиях, где все у всех на виду, где иной день стоит месяца. И вот его узнали, оценили и решили: не соответствует, надо гнать.
Что поделаешь, на шахте есть свой неписаный кодекс, иногда, быть может, расходящийся с КЗОТом, но никогда не противоречащий справедливости. Каждый человек на шахте волей-неволей должен сдать товарищам негласный экзамен, доказать, как говорят здесь, свою соответственность. Ни один высокий начальник, ни один третьеклассный подсобник не будет без этого принят в коллектив.
Любой человек может стать своим на шахте, но только не равнодушный. И решает твою судьбу прежде всего не добыча — это дело наживное, — а старание. Равнодушный — он не хозяин, а «коечник», так говорят на шахте.
Коваленко знал, что он — «коечник». Уволенный в запас интендантский офицер, он не хотел «в гражданке» устраиваться по специальности на склад, где платят пятьсот или шестьсот целковых. Потому и пошел на шахту: «Труд, конечно, тяжелый, но зато и рубль длинный».
Служил он месяц, служил три, пять. Даже норму выполнял, так что и придраться было по-настоящему не к чему…
Но в конце концов он решил уходить. Черт с ними, с деньгами, когда тут каждый на тебя волком глядит и в отсутствии энтузиазма попрекает. Совсем собрался уйти — и так попал, так попал! Теперь уже не уйдешь, а унесут тебя, если найдут хоть косточки…
Так он думал еще несколько часов назад. А сейчас что-то главное в нем переменилось. И стал он думать о вещах, не имеющих для него, «адмирала», явно никакого практического значения. О том, например, как к нему относится Женька… Заметил ли Павловский его работу у перемычки?… Верно ли, что ему стал симпатизировать Ларионов?…
Вот уж кто, в противоположность Коваленке, был живым воплощением шахтерской рыцарственности — так это Ларионов. Недаром у Драгунского отлегло от сердца, когда он узнал, что среди осажденных находится Яша. Тридцатисемилетний красавец с лицом мальчишки и совершенно седым чубом, он был всеобщим любимцем. Переменив десяток шахтерских профессий и даже побывав в малых начальниках (не удержался по крайней независимости характера), он сделался теперь комбайнером и преуспел в этой волнующей профессии.
Все знали, что у него тяжелый характер, помнили, как он «отбрил» однажды почтенного генерала из министерства, вступившего с ним в спор («Это вы, — сказал ему Яша, — не решаетесь рискнуть, понижения в должности боитесь, а меня ниже не переведут, я внизу, я в шахте»).
«Коечники», в том числе и Коваленко, как огня, боялись знаменитой улыбки Ларионова…
О, улыбка Ларионова! То ласковая, когда смотрел он на какого-нибудь симпатичного фабзайца, то умеренно-вежливая, дипломатическая — при разговорах с нелюбимым начальством; то саркастическая, когда нужно было сказать лодырю: «Голубчик, вкусно ли тебе есть мой хлеб?»
Драгунский как-то грозился издать фотоальбом «Сто Яшиных улыбок» — незаменимое пособие для театральных вузов и актерского самообразования.
И вот сейчас во тьме заваленного штрека подарил Ларионов Коваленке самую добрую улыбку. И пусть «адмирал» не увидел ее — он почувствовал: рядом друг, большой и сильный друг, который никогда не забудет эту минуту.
Ему хотелось тотчас же кинуться к Ларионову, ставшему отныне самым дорогим для него человеком, и рассказать все. Об угрюмом детстве, о насмешках флотских товарищей, о вечном одиночестве, казавшемся неизбежным. И о том, как ему теперь легко на душе — хоть вались все вокруг, хоть плыви сто плывунов… Никогда в жизни не чувствовал он такого взлета!
— Давай, Яша, нажмем, пробьемся… — кричал он, самозабвенно грохая топором по угольной стене. — Еще немного осталось!
И вдруг…
— Товарищи, вода! — Те страшные слова, которых тридцать часов напряженно ждали и уже как-то перестали ждать, раскатились по штреку.
От завала с тихим шелестом ползла вода. Вот она заплескалась, ударившись о какое-то препятствие. Темнота, тишина, и этот еле слышный плеск… Еще несколько минут и, выдавив перемычку, лениво, медленно, как густой мед, повалит сюда мокрый песок, плывун…
— Надо поднять насос! — скомандовал Павловский. — А то подтопить может, захлебнется насос…
Голос у него был тихий, будничный, совсем не вязавшийся с грозной опасностью. Пусть, мол, слышат там наверху: все у нас спокойны, паники нет!
Когда, обливаясь потом, приподняли на чурбаках тяжеленный насос, Коваленко вдруг затянул песню.
— «Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает…» — громко пел он, повинуясь какой-то кипучей, радостной силе, вдруг забушевавшей в нем. Он больше не верил в смерть — вернее, не боялся ее.
— Отставить песню!.. — прикрикнул Павловский. — Приготовьте малые баллоны с кислородом… Уйдем в самое высокое место… — И тихо добавил: — Будем дышать… Ясно?
Последние очереди отбойных молотков… И вот уже трое горноспасателей, протиснувшись в отдушину, перебрались в шестой штрек.
— Кротов!.. Эй, Кротов!..
Лучи лампочек судорожно ощупывали стены.
Расшвыривая сапогами воду, доходившую местами до колен, горноспасатели бежали вперед. Увидев неказистую перемычку, остановились на миг: «Какой парень геройский — один ведь построил! Один!..»
— Кротов! Кротов!.. Где ты?
Вдруг перед ними выросла из тьмы фигура человека. Он молча шел, с трудом переставляя ноги. И улыбался. В одной руке его был топор, в другой — погасшая лампа. Швырнув и то и другое наземь, он протянул руки вперед и, покачнувшись, упал.
Горноспасатели подхватили его и на руках отнесли к отдушине. На штреке было сооружено ложе из трех ватников. И доктор, приказав светить получше, принялась приводить Кротова в чувство.
— Я знал… Честное слово… Я все время знал, что вы придете… — Это были его первые слова. — Я ждал все время…
От носилок он отказался. И, глотнув из фляги чаю, поднялся.
Кротов шел, пошатываясь, останавливаясь через каждые пять шагов.
— Ослабел немножко… — сказал виновато. — И ноги промочил… Еще позавчера… А те, остальные? Они уже наверху? — внезапно насторожившись, спросил он у сопровождающих.
— Нет, у них там плохо. Вода! — угрюмо сказал горноспасатель, ведший парня под руку.
А другой сделал предостерегающий жест: молчи, мол, не надо ему об этом.
* * *У комбайна, пробивавшегося к осажденным с тыла, сломался правый домкрат. Машина остановилась, глубоко врезавшись в почву своими гусеницами. Замерли на баре цепи с кривыми, острыми зубками. Наступила необычная после двухдневного грохота тишина.
И комбайнер Селезнев — огромный, нескладный мужчина в черном ватнике и каске без козырька — стукнул кулаком по безжизненной стальной махине и… заплакал.
— Пропал Яшка!.. — повторял он, громко всхлипывая и утирая нос. — Подвел я тебя. Не выручил…
Два помощника Селезнева, тоже классные комбайнеры, схватив за воротник инженера, требовали взрывчатки:
— Чтобы рвануть к дьяволу те несколько метров, что остались, — всего ведь несколько метров! — и освободить ребят.
— Нельзя рвать, товарищи! — грустно объяснил инженер. — Может газ на них пойти после взрыва. Что делать будем, если газ на них пойдет?
Это была совершеннейшая правда, но как объяснишь ее людям, не желающим, не могущим смириться с безнадежностью.
— Сейчас с другой стороны дороются, — попробовал он утешить Селезнева. — Твоя совесть чиста. Ты за сутки тридцать шесть метров прошел. Столько даже Яков Ларионов не проходил никогда. Это рекорд…
Последнее слово почему-то оскорбило комбайнера.
— А пошел ты со своим рекордом… — сказал он. — Неужели же всё?… Пропал Яша!
* * *Толпа, собравшаяся у нарядной, почувствовала какую-то грозную перемену.