Илья Зверев - Чрезвычайные обстоятельства
А потом — «дело»… Ночью заливается тревожный звонок. И, пружиной вскочив, горноспасатель точными, выверенными до секунд движениями одевается. Все рассчитано заранее: свесив ноги с кровати, он должен попасть в сапоги; гимнастерка натягивается уже на ходу; ремень лежит в фуражке, фуражка — на тумбочке у дверей. От дома до гаража — десяток шагов (горноспасателям положено жить при отряде)… И вот уже взвыли сирены тяжелых машин. В путь!
Навстречу опасности, откуда в ужасе бегут другие, — вот именно туда лежит путь горноспасателя. Но зато каждый раз он обретает новых друзей, кровью с ним спаянных, жизнью ему обязанных. Нет, эти минуты окупят любой год…
Горноспасатели, вооруженные отбойными молотками, упрямо пробивались в обход к вентиляционному. Чем дальше уходили они от штрека, от компрессоров, питавших их оружие, тем труднее было работать.
— Воздух! — кричали они, перекрывая неровный стук дрожащих, рвущихся из рук молотков. — Воздух!..
— Будет воздух без перебоев! Новый компрессор ставим, — заверил Гаврилюка, командира горноспасателей, подоспевший Синица.
Только что он выяснил, что начальство считает завал несчастной случайностью, которую нельзя было предусмотреть, и потому настроение его заметно улучшилось. Ему хотелось разговаривать, рассказывать, общаться…
— Я удивляюсь вам, товарищ Гаврилюк… — благосклонно заметил он. — Почему вы согласились идти к шестому? Ведь вы сами говорили, что нельзя рисковать шестью жизнями ради одной. Людей жалеть надо!..
— Послушайте… Занимайтесь своим делом! — невежливо буркнул усатый Гаврилюк и, прихрамывая, отошел.
Ему неприятно было вспоминать свой утренний спор с Драгунским. И эта походя брошенная фраза Синицы — «Людей жалеть надо!» — многое ему напомнила.
Гаврилюк даже машинально погладил рубец на виске — давнюю отметку, оставшуюся после первого его «дела». Да, именно эту историю напоминала командиру фраза сердобольного инженера…
Было это в тридцать третьем году, почти четверть века назад. Юный техник Гаврилюк работал тогда механиком в Донбассе на шахте «Смолянка».
Однажды осматривал он в лаве конвейер. Вдруг… адский грохот. От забоя, что-то крича и размахивая лампочками, побежали люди. Страх в мгновение ока поднял механика с места и заставил кубарем скатиться вниз. И где-то у самых люков, у выхода на штрек, к спасению, — его догнал чей-то отчаянный вопль:
«Шахтеры! Шахтеры! Помоги-и-и!»
Гаврилюк остановился и медленно двинулся обратно. Внезапно отяжелевшее, словно налитое свинцом тело не хотело повиноваться.
Наверху снова грохнуло. Жалобно потрескивали стойки.
«Помоги-и-и!» — кричал кто-то во тьме, совсем близко.
Гаврилюк побежал… Позади него с кровли обрушилась плита и раскололась на тысячу острых осколков, ударивших по рукам, по щеке, по каске. Но он бежал вперед…
У полузасыпанной породой врубовки лежал человек. Луч лампочки прыгнул по его лицу. Это был мастер, пожилой веселый татарин, всегда величавший механика «инженером».
«Вставай, дядя! — умоляюще крикнул Гаврилюк. — Я помогу. Вставай!»
Нога мастера, придавленная глыбами породы и поваленными стойками, не поддавалась. Гаврилюк, напрягшись, подхватил его под руки и дернул.
Дикий, нечеловеческий крик вырвался у несчастного:
«Ала-а!»
Наверно, нога сломана. Что делать?
Вокруг бушевала подземная стихия. Деревянные стойки уже не трещали, а стонали, пели в последнем страшном усилии…
«Руби, сынок! — крикнул мастер. — Руби ногу!»
Еще секунда — и все рухнет…
Гаврилюк отшвырнул лампу, схватил валявшийся рядом топор и, зажмурившись, рубанул. Но, сдержанный жалостью, его удар был слишком слаб.
«Руби! Руби!»
Он снова размахнулся и обрушил топор на живое… Мгновение спустя он уже волочил тяжелое, безжизненное тело мастера вниз, к штреку.
А позади, в том месте, где они только что были, с пушечным грохотом обвалилась порода.
Добравшись до штрека, Гаврилюк вместе со своей ношей упал на рельсы. Их подхватили на руки и бегом понесли по штреку, боясь не поспеть.
Когда Гаврилюк пришел в себя, ему сказали, что мастер в лазарете. Заражения крови нет. Без ноги, но жить будет. Спасен человек для жизни, для работы, для детей — их у него трое, маленьких…
А тем временем в больницу пригласили следователя и составили акт, что нога у потерпевшего не придавлена, а отрублена «острым орудием, предположительно топором»… И дело пошло в суд.
«Дай костыли, доктор. Я сам пойду. Я им скажу! — кипятился татарин, узнав о суде. — Орден ему надо… А не судить».
«Лежи! — посоветовал врач. — Суд свой, разберется».
И суд разобрался…
— Мы не будем его судить! — с необычайной горячностью сказал старик судья. — Tar действовать мог только герой… Он проявил активную любовь в жалость к человеку…
«Вот так это было, уважаемый товарищ Синица! А вы… Можете ли вы понимать, что это такое — активная жалость к человеку?»
* * *На третьем штреке, в «темнице шестерых», как назвал его Женька Кашин, настроение установилось грустное, лирическое.
Нехотя жуя колбасу и прихлебывая остывший чай из фляжек, люди говорили о прелестях земной жизни, о том, как они будут жить дальше, если приведется… Это последнее «если» добавлялось просто так. Притерпевшись к своему осадному положению, ребята совсем перестали думать об опасности. Только старик Речкин, сменившись со своего «наблюдательного поста», вздыхая, сказал:
— Ох, даст он нам еще жизни, тот песок!..
И Павловский неожиданно попросил по шахтофону, чтобы спустили шесть малых баллонов с кислородом — двухсотлитровых.
— Это зачем? Разве воздуха не хватает?
— Воздуха вполне достаточно. Но мало ли что… Всякое может быть…
Это и наверху понимали, что «всякое может быть». Вот неспроста же передал из штрека Гаврилюк, что скоро будет пробита через завал еще одна труба.
— Зачем?
— Для сброса воды. Насос будет качать воду и сбрасывать за завал, на штрек.
— Какую воду? Воды в «темнице» мало.
— Сейчас мало… А потом может стать много…
Николай, выслушав этот печальный разговор, махнул рукой и пересел к Речкину, старательно перематывавшему портянки и между делом пояснявшему Женьке и «адмиралу», какая была когда-то разница между казаками и простой пехотой…
— Ну ее, пехоту!.. — деликатно вмешался Коля. — Давайте я вам лучше расскажу… Была у меня одна любовь, когда мы стояли в городе Краснодаре…
— Любовь вообще бывает одна! — наставительно перебил старик. — Одна! А остальное… то уже не любовь — только видимость…
И принялся Речкин — неожиданно для всех и для себя, кажется, тоже — рассказывать про любовь. Как все у них чудно сложилось с женой в одна тысяча девятьсот двадцать первом году, когда она — фабричная комсомолочка — приехала на Рутченковский рудник…
— Теперь у нас пятеро ребят… И она после войны сильно подалась. Печень — очень тяжелая болезнь… — заключил дед. — А мне все кажется — лучше, чем она, нету!
После Речкина Коле почему-то расхотелось рассказывать про «одну любовь», имевшую место в городе Краснодаре, и он заявил без всякой связи с предыдущим:
— А все-таки противно сидеть и ждать — откопают или нет. Кислые мысли в голову лезут…
— Возьми колбаски порубай, раз уголек нельзя рубать, — посоветовал Женька.
— А почему уголек нельзя? Топоры есть, руки при нас. Значит, можно. Вон ребята ведь рубят! — горячо вмешался Коваленко.
Павловскому и Ларионову «кислые мысли» на ум не приходили. Неодолимая потребность деятельности вложила в их руки топоры. Они отчаянно рубили угольный пласт и продвинулись вперед на сколько-то сантиметров.
С точки зрения здравого смысла эта работа была бесполезной. Но она в какой-то мере удовлетворяла их жгучее желание драться — хоть топором, хоть руками, хоть зубами, каждую минуту драться за освобождение.
Когда рядом с ними зазвенел об уголь третий топор, они обрадовались:
— Кто там еще? Иди поближе, браток!
За двадцатитрехлетнюю его жизнь знакомые по-всякому называли Алексея Коваленко: и «сушкой», и «премудрым пискарем», а здесь еще и «адмиралом» (он действительно служил во флоте, по интендантской части). Но вот так, как сейчас назвал его Ларионов, из-за темноты, вероятно, не узнавши, — еще никто никогда не звал его: «Браток!»
— Это я! Коваленко! — смущенно, как бы указывая на ошибку соседей, откликнулся парень.
— А-а, адмирал… — протянул Павловский, но в голосе его не было ни насмешки, ни разочарования.
Начальник участка Павловский отлично знал каждого из подчиненных. Во всяком случае, так ему казалось. Любому он мог бы дать характеристику, не задумываясь: тот — отличный солист, но для компанейского дела не годится; другой — исполнителен, но звезд с неба не хватает; третий всем хорош, да характер тяжелый. За всеми, кроме, пожалуй, «адмирала» и еще бедняги Кротова, инженер знал какие-то достоинства, какие-то недостатки, но сумма каждый раз получалась положительная.