Валерий Кузин - Малый срок
Вспоминал отца, как на мой восторг победой наших штангистов говорил: "Вот Мингечаурскую ГЭС запустили - это дела!". А позже, в долу на сенокосе, когда трава стала сухая и мы устали, добавил: "Вот сюда бы твоих штангистов, я бы посмотрел, сколько они напашут". Отец мало делал замечаний и больше молчал и не вмешивался, но если меня заносило от восторга, он вот так одной фразой мог, как ушатом воды, охладить голову и отделить важное от пустяка. Эти редкие ироничные замечания до сих пор ориентируют меня в жизни. Отец тогда работал зоотехником в райзо, и всем, кто держал корову, давали покосы в долах дальнего леса. Сенокос - это праздник. Начинается он с разделения дола на участки. Дол - это длинная естественная просека в лесу с травостоем и кустарником. Неудобь, где техникой траву не возмешь, надо выкашивать вручную. Обходя по краю леса с двух сторон дол, зоркий мужицкий глаз (основная часть специалистов были мужики) точно учитывал густоту трав, вычитал количество кустов на площади, и после дебатов вся площадь делилась на участки. Одни длиннее, другие короче, но количество и качество травы на них должно быть равным. После определения длины участков по долу, все гуськом начинали делать броды по росистой траве. Эти броды становились границами участков. После споров по определению границ, после нелегких бродов устраивали жребий. Мальчишкой я наблюдал за волнениями взрослых людей при определении границ. Каждый отстаивал справедливость, предпологая, что участок достанется именно ему. Каждый про себя считал, что какой-то кусок лучше другого, а жребий решал претензии. После завершения процесса дележа ктото чувствовал себя победителем-удачником, а кто-то проигравшим, хотя в сущности это была игра в копну сена. Однако характеры людей выявлялись отчетливо, и было жалко смотреть на начальников, кому достались по общему мнению худшие участки. Амбиция, на мою радость, подавлялась, а усталые и довольные мужики располагались выпить, закусить и уснуть тут же до утренней косьбы. Обычно процесс дележа кончался затемно, а с учетом летней ночи косцам доводилось спать не более пары часов. Потому как земля покоса доставалась мужику волей случая, была "его" на мгновение и вырастить на ней он ничего не мог по своей воле, то убрать с нее побольше было делом престижным перед самим собой, и тут можно было определить бедняка, середняка и кулака. Бедняк косит абы как, главное скосить и сметать, середняк старается,как может, и соберет посильно все. Кулак соберет все дотла и, если сам не может косить, найдет умельцев, которые ему луг выметут, но не допустит потери. Такие различия в работе были предметом многих шуток и подначек. Сенкос проходил во время цветения липы. Запах заваренного липового цвета в сочетании с дымом костра остался в моей памяти праздником сенокосов и вызывает всегда приятные и успокаивающие воспоминания. Позже Хрущев отобрал и коров ,и покосы ,и праздники. Сенокос - это табор. Если цыгане раньше всю жизнь жили в таборе, то оседлому русскому человеку побыть в таборе-сенокосе - значит вкусить волю, раскованность, освобождение от оков обыденности. Забравшись в копну свежего сена , я любил наблюдать за взрослыми. Мужики, своим чередом, выпивали после работы и основная тема разговоров, не запретная, война. Кто где воевал, что видел и за что награды получил. Иные и на сенокосе не расставались с орденами и медалями. Косит, а они звенят. Должен человек чувствовать себя утвержденным, важным, нужным, не забытым. Женщины больше пели после артельного ужина и до сна. Больше всего меня удивляло и покоряло многоголосое пение. Затянут бабы песню в два, в три голоса, а при забаве с подголоском и начинают препираться. Куда тянешь, ты что? Выяснят позиции, и "виноватые" , исправясь, так поведут свои партии - заслушаешься. Никто из них ни в каких музыкальных школах не учился, но потребность выразить себя, голосом или словом , была так естественно в каждой из них заложена от рождения, что ни в какой команде не нуждается, а выходит сама, другой раз так неожиданно - до смущения. Все время меня терзало раздвоение: либо слушать лихие рассказы о войне и подвигах, либо слушать песни вечные и бесконечные. В конце концов, я слушал песни. Молодые ребята с девчатами хохотали в других копнах, а я с завистью знал - молод, не дорос.
Было непонятно, зачем меня держат в такой большой камере. Начались холода и я мерз. Вечером разносили "кофе" - мутную горячую воду. Когда открывали дверь в камеру и я выскакивал с баком в коридор, то разносящие "кофе" зеки только спрашивали: "Сколько человек?" Я отвечал - сорок. В бак плескали дозу и я еле утаскивал его в камеру. Дверь захлопывалась и наступало время сна. Подсунув фуфайку под бок и накинув на спину я обнимал теплый бак, скручивался вокруг него и засыпал до тех пор, пока он полностью не остывал. Просыпался от холода и боли в суставах. Дальше надо было коротать время в движении. Разводил костры в проходе. Сжег веник, скамейку и то, что мог отодрать от нар - никакой реакции. Тишина. Когда приставишь кружку к стене, а дно к уху, то слышны звуки за стеной. Постучал в стену и приставил ухо ко дну кружки. Внятно слышу: "Давай коня!". Что это значит - непонятно. Единственное общение с миром вне камеры - это обзор сверху вниз на землю, где есть щель между стеной и козырьком. Виден пристенный тротуар, а сверху небо. Когда выводят женщин на прогулку, из под козырьков со всех этажей кричат всякие просьбы и шутки, а озорные девицы задирают юбки и показывают голые зады, на потеху зрителям. На следующий день у козырька снаружи появился мужик-побельщик или маляр из зеков. Он стоял на длинной лестнице и освежал белый цвет фасада. Вначале я выпросил бумаги. Махорка у меня была, а бумаги нет. Квитанцию на отобранные у меня деньги я уже искурил, а оторванные от нар полоски бумаги совсем не годились. Затем спросил про коня. Он, не переставая махать кистью, тихо объяснил в чем тут дело. Надо в спичечный коробок положить записку, привязать его на нитку и бросить из козырька вверх в козырек соседней камеры. Те прочитают, в коробок положат ответ и как дернут за нитку, так надо тащить назад. Схему я понял и начал готовиться. Тут в камеру запустили мужика лет сорока в полувоенной форме и с полевой сумкой на боку. Он поздоровался и завалился на нары. Общее знакомство, он переводит разговор не на частности, а на глобальные вопросы: решать проблемы политики надо не болтовней, а созданием крепкой организации и действовать революционно, организованно и последовательно. Серьезность и сплоченность прежде всего. Я не поддерживаю его заявлений и перевожу разговор на любовь во всех ее аспектах. Он заметно начинает волноваться и возвращается к революционной теме, но я молчу. Появляется надзиратель с листами бумаги, чернильницей и ручкой. Предлагает написать письма, если у кого есть желание. Чудеса, да и только. Сажусь за стол и начинаю писать домой и в Барнаул знакомому, который, я был уверен, на свободе. Свертываю треугольники, как во время войны и передаю надзирателю. Как я потом убедился, письма дошли и сигареты, о которых я просил знакомого, были принесены мне в тюрьму КГБ. Исчезновение скамейки и дырки в нарах надзиратель не замечает: пепел под нарами, везде чисто. "Революционера" вызывают, и я опять один. К вечеру распустил часть носка. Разлитыми заранее чернилами нацарапал записку, засунул ее в коробок и стал ждать темноты. Стемнело и я застучал в стену к соседям. Чтобы сосед с такой же кружкой у уха мог тебя слышать, а надзиратель - нет, свою кружку ставишь дном к стене и в саму кружку орешь, зажав ладонями щеки: "Держи коня!". Первый бросок коробка оказался неудачным. Коробок легий, и нитка запуталась, поэтому он пролетел мимо козырька и завис внизу, пока я его не вытащил. Засунул в коробок корку хлеба, на этот раз угодил точно в козырек к соседу. Лежу на пузе и жду рывка нитки, как поклева рыбы. Тюрьмы освещаются пржекторами, и появление любого постороннего предмета на фасаде тут же фиксируется лучем прожектора или тенью от него в этом отработанном тюремном театре. Этого я не знал и, как только почувствовал рывок, а это снизу багром дернули за нитку, дверь открылась, а я, наученный прежним опытом, вскочив навытяжку, встал на нарах. Надзиратель, определив во мне "особо опасного щелкопера", в нарушение инструкции решил проучить меня другим способом. Подвел меня к двери какой-то камеры, открыл ее и протолкнул внутрь. Я опешил. После моего одиночества -жуткая теснота. Человек шестьдесят - семьдесят. В камере, как и в лагере, мало новых событий, поэтому появление нового человека или этапа вызывает большой интерес. Когда надзиратель захлопнул за мной дверь, я огляделся и не увидел места, куда бы можно было приткнуться. Тут же полукугом возле меня расселись блатные и стали пристально меня разглядывать.Стоя у входа возле параши, я терялся под их взглядами и не понимал смысла такой демонстрации. Видимо, это было давно отработано. После изучения моего внешнего вида один из блатных спросил: "А ты, парень, не стиляга? Говорят теперь на воле стиляги появились". Они читали прессу, в том числе "Крокодил", где изображались стиляги в узких брюках и ботинках на толстой подошве в виде протекторов. На мне как раз были чешские полуботинки на толстой подошве. Просят - дай посмотреть ботинок. Снял дал. С первых нар он пошел дальше. Попросили второй, а то не все посмотрят. Снял и отдал второй, тоже рассматривают и ахают., а я стою в носках и думаю о дальнейшем развитии событий и оцениваю обстановку, думаю как вести себя в этой ситуации. Когда эти обезьяны на корточках повскакивали на верхние нары рассматривать мои башмаки, я присел на нижние нары с края, возле белеющих пяток. В отличии от прежних камер здесь была духота. Подскочил шустрик - спрашивает, что у меня в мешке. Ничего, говорю, посмотри. Раскрыл и ахнул - носки. Дай, говорит, отыграюсь - не то еще отдам! В карты там игра шла. Я носки дал. Через некоторое время он опять ко мне подскочил и на меня попер: "Ты пожалел, вот я и проиграл!". Тут из темноты первого яруса нар высунулись две руки, схватили его за горло и стали душить. Он начал вырываться и визжать. Дверь открылась и появились двое надзирателей. Визг прекратился и надзиратели ушли. "Душитель" оказался моим земляком и предложил мне место рядом с собой. Он все видел. Вынул кулечек с карамелью "подушечки" и стал меня угощать. Прямым земляком он мне не был, потому как мужик липецкий. Но одно время Липецкая область входила в Рязанскую. Вот он меня и признал. Каждый в таких условиях ищет близкого, если не по духу, то по месту рождения или по другому признаку, но только близкого. Вот такая "помощь" вернула мне и носки и полуботинки. Половина камеры заполнена цыганами. Говорили, это этапы по последнему (в жизни) указу Ворошилова, который велел направить их в Мирный, на добычу алмазов. Детей неизвестно куда дели, а мужские и женские этапы разделили. Они ничего не знали о судьбе друг друга и без конца писали жалобы. Тут-то я вспомнил как в "столыпине" отбивал чечетку цыган в начищенных сапогах и заявлял, что работать его не заставить. Барон, говорили, какой-то. Через несколько дней меня вызвали на этап ночью. Попрощались с земляком, которого везли на пересуд по поводу его дела о поджоге дома председателя сельсовета. Дом он не поджигал, но осужден был круто. Пожелал ему удачи в пресмотре дела, и расстались навсегда (так думали), но позже все-таки опять пришлось свидеться в лагере, где я писал ему жалобы на новый пересмотр дела. На всю жизнь запомнил его замечание, высказанное мне. К нам тогда приехала высокая комиссия по проверке состояния лагеря. С обычной развязностью начальники, опрашивая зеков на улице, шутя, любили тыкать пальцем в живот и задавать дежурный вопрос: "Ни за что сидишь?". Я разговаривал с одним из инспекторов и нападал на него. После разговора земляк в расстройстве выговорил мне. "Понимаю, ты его презираешь, но нельзя же с папироской в зубах разговаривать. Этим ты себя унижаешь, и на это со стороны смотреть обидно". Мне было стыдно выслушать эту правду.