Кит Ричардс - Жизнь
Год с лишним, когда мне было девять-десять, меня почти каждый день подстерегали на пути из школы домой по-дартфордски. Я знаю, каково быть в шкуре труса. Я никогда снова в нее не влезу. Как ни легко бывает дать деру, лучше подставиться под кулаки. Маме я говорил, что опять упал с велика На что она отвечала: «Сынок, брось ты этот велосипед». Рано или поздно мы все огребаем от кого-нибудь. Как правило, рано. Мир вообще делится на тех, кого бьют, и тех, кто бьет История с избиениями произвела на меня сильное впечатление, преподнесла урок на будущее — когда я уже достаточно подрос, чтобы им воспользоваться. А именно — как включать эту штуку, которая есть в распоряжении у мелких, называется «скорость». То есть в большинстве случаев нужно убегать. Но когда все время убегаешь, становится мерзко.
Такая вот классическая дартфордская западня. Сейчас у них есть Дартфордский тоннель с будками сборщиков, и через него по-прежнему должен проезжать весь транспорт на пути из Дувра в Лондон. Отбирать деньги теперь можно по закону, а гоп-стопщики нарядились в форму. Так или эдак приходится платить.
Моими игровыми угодьями были дартфордские болота, ничейная земля, которая тянется на три мили вдоль Темзы вверх и вниз по течению. Пугающее и одновременно притягивающее место, и совсем заброшенное. В те времена мы, пацаны, собирались и уезжали к реке на велосипедах, добираться было не меньше получаса. На другом, северном, берегу уже начиналось графство Эссекс — для нас тогда чужая земля, все равно что Франция. Мы видели дым над Дагенхэмом, то был фордовский завод, а с нашей стороны — цементный завод в Грейвсенде. Такое название зря не дадут[8]. После середины XIX века, если от чего хотели избавиться, все сваливали в районе Дартфорда: больничные изоляторы, обычные и оспяные, лепрозории, пороховые заводы, приюты для умалишенных — наборчик что надо. После эпидемии 1880-х Дартфорд стал главным местом в Англии, куда свозили людей лечить от оспы. Плавучие госпитали вплотную с кораблями на стоянке Лонг-Рич — гнетущее зрелище, что сейчас, на фотографиях, что тогда, для проплывавших по Темзе из устья в сторону Лондона. Но, конечно, главной достопримечательностью Дартфорда и окрестностей были приюты для умалишенных — разнообразные учреждения, придуманные недоброй памяти Столичным советом презрения для всяких умственно неподготовленных, или как их там сейчас называют. Для повредившихся мозгами. Приюты образовали настоящий пояс вокруг района, как будто когда-то кто-то решил: «Ага, вот здесь-то мы и соберем всех психов». Один из приютов, огромный, очень зловещего вида, назывался Дарент-парк и до совсем недавнего времени был чем-то типа трудового лагеря для отсталых детей. Другой переименовали из Лондонского городского приюта для умалишенных в нечто более нейтральное больницу Стоун-Хаус. Она выделялась готическими фронтонами и башней с наблюдательным постом в викторианском духе, а также имела среди бывших постояльцев по крайней мере одного из предполагаемых Джеков-Потрошителей — Джейкоба Леви. Были психушки для совсем тяжелых случаев, были и для тех, кто полегче. Когда нам было двенадцать-тринадцать, Мик Джаггер устроился на лето в один дурдом в Бексли, он назывался Мэйпоул. Заведение это, кажется, было для чокнутых с достатком — с креслами-каталками, в таком духе; Мик там работал по столовой части, разносил еду.
Почти каждую неделю в округе раздавалась сирена — сбежал еще один псих. Наутро его, дрожащего, в одной ночной рубашке, находили на Дартфордской пустоши. Некоторые убегали надолго, и их можно было видеть шмыгающими в кустах. В моем детстве это было нормальной частью жизни. Ты по-прежнему думал, что идет война, потому что, когда случался побег, включали ту же самую сирену. Ребенком не понимаешь дикости окружающей обстановки. Я мог спокойно показывать людям дорогу со словами: «Пойдете мимо дурдома, только не большого, а поменьше». И на тебя смотрели, как будто ты сам из дурдома.
Единственное, что там было еще, — это уэллсовский завод по производству фейерверков — несколько отдельно стоящих сараев на болотах. Однажды ночью в 1950-е он взорвался вместе с частью работников. Это было зрелище. Выглянув в окно, я подумал, что опять началась война. Ассортимент у заводика был небогатый: обычные двухпенсовые шутихи, обычные римские свечи и обычный золотой дождик. И еще джеки-попрыгунчики. Но все местные хорошо помнят тот взрыв — стекла повыбивало на мили вокруг.
А еще у тебя есть велик. Мы с моим дружком Дейвом Гиббсом, который жил на Темпл-Хилл, решили, что будет круто приделать на заднее колесо куски картона — тогда спицы будут давать звук как у мотора. Нам стали кричать: «Убирайтесь с этой чертовой трещоткой, не видите, люди спать легли». Тогда мы укатывали на болота или в леса ближе к Темзе. Леса, кстати, были очень опасным местом. Тут водились мерзкие типы, и они могли начать на тебя орать. «Пошли на хуй!» и все такое. Поэтому мы снимали трещотки. Вообще это место притягивало дуриков, дезертиров и бродяг. Некоторые сбежавшие из Британской армии были немного похожи на тех японских солдат после капитуляции, которые думали, что война еще продолжается. Кое-кто квартировал в лесах уже по пять-шесть лет. Для жилья они использовали перелатанные трейлеры или сооружали себе избушки на деревьях. А еще они были злобными пакостными тварями. Когда меня в первый раз в жизни подстрелили, это был один из тех ублюдков; причем нехило подстрелили, пулькой из духового ружья в задницу. У нас были логовища, в том числе старый дот, пулеметное гнездо, которых было много раскидано по краю русла. Мы ходили туда и подбирали литературу, почти всегда — журналы с фотографиями девиц, где все страницы были с загнувшимися уголками.
Так вот, однажды мы пришли и внутри увидели мертвого бомжа, свернувшегося и всего покрытого мухами. Дохлый пара-фин[9]. Вокруг валяются непристойные картинки, использованные гондоны. Жужжат мухи. И среди всего этого окочурился пара-фин. Он пролежал там уже несколько дней, может, даже недель. Мы никому ничего не сказали. Мы ломанули оттуда на хуй, только ветер в ушах свистел.
Помню дорогу от тети Лил до детского сада[10] на Уэст Хилл и как я орал во всю глотку: «Не хочу, мама, не хочу!» Выл, лягался, упирался, сопротивлялся — но шел. Они это умеют, взрослые. Без боя я не сдался, а все равно понимал, что мое дело конченое. Дорис мне сочувствовала, но не слишком: «Так в жизни бывает, сынуля, с чем-то приходится смириться’’. Помню своего двоюродного брата, сына тети Лил. Большой пацан, лет пятнадцать как минимум. Он производил на всех неизгладимое впечатление и был моим героем. Он носил клетчатую рубашку! И уходил гулять когда хотел. Кажется, его звали Редж. У них еще была дочка, кузина Кей. Она выводила меня из себя, потому что из-за своих длинных ног всегда бегала быстрее меня. Каждый раз оставляла мне почетное второе место. Она, правда, была постарше. Вместе с ней мы впервые в жизни прокатились на лошади — без седла. Нам попалась большая белая кобыла, которая не совсем понимала, что происходит, и которую на старости лет оставили доживать на пастбище — если, конечно, что-то в наших местах можно было назвать пастбищем. Я гулял с парой приятелей и кузиной Кей, мы забрались на ограду и оттуда ухитрились запрыгнуть на спину лошади. И слава богу, у нее был кроткий нрав, иначе, рвани она, я бы полетел вверх тормашками — поводьев-то у меня не было.
Я ненавидел детский сад. Я ненавидел любую школу. Дорис рассказывала, что я страшно нервничал — как-то ей пришлось нести меня домой на спине, потому меня так трясло, что я просто не мог идти. И все это еще до подкарауливания и до битья. Кормили нас тогда чем-то ужасным. Помню, в детском саду меня заставляли есть «цыганскую запеканку», от которой меня воротило. Я отказывался. Это был пирог, куда совали какую-то дрянь, не то мармелад, не то карамель. В детском саду его пробовали все, некоторым он даже нравился. Но я представлял себе десерт по-другому, а меня пичкали этим и угрожали, что накажут или оштрафуют. Прямо как у Диккенса. Я должен был выводить своей детской ручонкой триста раз «Я не буду отказываться от еды». После такого испытания — «Я, я, я, я, я, я... не, не, не, не...» — я его проглатывал.
Считалось, что у меня норов. Как будто его больше ни у кого нет. Обзаведешься тут норовом, когда насильно кормят «цыганской запеканкой». Оглядываясь назад, можно сказать, что британской системе образования, которая приходила в себя после войны, работать было особенно не с кем. Учитель физкультуры еще недавно тренировал спецназовцев и не понимал, почему он не может обращаться с тобой так же, как с ними, пусть даже тебе пять или шесть лет. Сплошь и рядом бывшие военные. Все эти ребята побывали на Второй мировой, а некоторые только вернулись из Кореи. Вот такие у тебя были авторитеты и такое воспитание — гаркающим голосом.
Меня могли бы наградить медалью за выживание в условиях тогдашней государственной стоматологии. Визиты к дантисту по плану проходили, кажется, дважды в год — объезжали с осмотрами, — и моей мамочке всегда приходилось меня туда волочь под аккомпанемент истошных криков. Она также должна была тратить какую-то часть тяжело достававшихся денег, чтобы умилостивить меня после, потому что каждый такой визит превращался в настоящий ад. Никакой пощады. «Сиди тихо, кому сказал!» Красный резиновый фартук, как в страшилках Эдгара Аллана По. Бормашины в ту пору — 1949-1950 годы — представляли собой неустойчивые конструкции с ременным приводом, а к креслу тебя пристегивали как к электрическому стулу.