Любовь и смерть. Русская готическая проза - Гоголь Николай Васильевич
В заключение он связался с какою-то безнравственною женщиною, не получившею даже приличного воспитания, и приказал своей жене быть приятельницею его любовницы. Она сочла своим долгом и в этом повиноваться ему беспрекословно.
Я знал все это – жестокость и грубиянство в обращении его с женою были всем известны – и удивлялся небесной красоте ее души, неземному ее терпению: сердце разрывалось у меня в груди. Бедная, бедная Зенеида!..
Он приезжал к ней из города, но только для того, чтоб пообедать, погулять в саду, побранить ее и садовника и уехать назад к ночи. Иногда забывал он об ней по целым неделям. Я тогда навещал ее и читывал ей новые книги на крыльце их дачи, в великолепной роще, составленной из огромных мирт, камелий, роз, гортензий, лимонных и апельсинных дерев. Бóльшую часть времени мы проводили в этой миниатюрной Италии, устроенной на досках и озаренной одним из прекраснейших северных лет, прибывшим нарочно из полуденных краев, чтоб довершить прелесть этого приюта и произвести полный обман над моими чувствами, в которых небо Италии оставило неизгладимое впечатление. В этой роще мы часто рассуждали об Италии, которую пылкое и исполненное изящного ее воображение представляло себе очарованною землею – землею, где все должны быть счастливы!.. В этой роскошной роще она никогда не плакала, и глаза ее, казалось, благодарили меня за это.
Но она, несчастная, плакала всякий день в той аллее, в которой я подсмотрел ее в первый раз из-за куста акаций. Уединенно, скорыми шагами прохаживалась она по ней всякое утро в страшном волнении; потом вдруг садилась на скамейку, раскрывала свою зеленую книгу и приближала ее к лицу, представляя вид читающей. Я обыкновенно стоял за тем же кустом, пронзенный жгучею грустью, с заломанными руками, неподвижно, не смея ни пошевелиться, ни перевести дыхание, чтоб не быть ею примеченным. Во время этого чтения страница ни однажды не перекидывалась и слезы лились градом в книгу. Она даже не догадывалась, что в то же время другие слезы – слезы сострадания – в нескольких шагах оттуда орошали куст акации.
Потом она внезапно закрывала перемокшую книгу, осушала глаза платком и тихими шагами направлялась в конец аллеи, где был небольшой, но прекрасный каскад, осененный пышным тисом. Я поспешал туда другою дорожкою, и мы всегда встречались у каскада, всегда в один и тот же час и всегда случайно – к обоюдному и неизъяснимому удивлению: иногда на свете бывают странные случаи!
Я говорил ей:
– Какая прекрасная погода!.. Что ж? вы опять печальны?..
Она говорила мне:
– Кажется, будет дождь?.. нет, я совсем не печальна!.. Какая жара!.. С чего вы это всегда берете? Наконец стану на вас сердиться…
И эти слова произносила с такою ангельскою улыбкою, что я никогда не боялся следствия опасной угрозы. Тогда начинала она жаловаться на мигрень и уверять меня в своем счастье – в своем совершенном счастье. Упомянув, как будто не нарочно, о своем муже, она тотчас заводила речь об его добром сердце, его нежности, кротости и других отличных качествах души. «Надобно его знать так, как она знает, чтоб оценить бесчисленные его добродетели! Другого такого мужа нет в целом Петербурге! Она даже не достойна того счастья, которое нашла в союзе с ним! Он такой вежливый! он такой снисходительный!» И я видел, как, говоря это, она робко устремляла на меня дрожащий взор, чтоб испытать, верю ли я словам ее. Всего более она боялась, чтоб я не презирал ее мужа. Злополучная! сквозь мою вежливость, сквозь приличие совершенного согласия с ее мнением она ясно читала в глубине души моей убеждение в противном и с отчаянием простирала ко мне взор, томный, умоляющий, который, казалось, именем всего священного в мире заклинал меня, чтоб я не презирал его – для ее счастья! Но этот взор, от которого растрескался бы гранит, не мог исторгнуть у меня ничего, кроме беспредельного уважения к просительнице.
От каскада я провожал ее до ее дома и на крыльце, в роще, еще оставался с нею по нескольку часов в день. То были самые очаровательные часы юной моей жизни, в которой все казалось мне очаровательным: она столько сияла умом, как и красотою, и превосходное воспитание, усовершенное обширною начитанностью, делало беседу с нею истинным наслаждением. Но нельзя сказать, чтоб эти очаровательные часы были для нас обоих самые счастливые, особенно под конец лета. Ее твердость в добродетели, для исполнения долга которой так благородно жертвовала она собою; мое почтение к священному ее намерению остаться всегда верною и доброю супругою и к собственному ее спокойствию, сделавшемуся для меня священнее всего в мире, нередко поставляли несносную преграду непринужденности нашего разговора, случались минуты истинной пытки. Мы говорили одно, а думали другое – знали, что обманываем друг друга, что притворно терзаем себя холодными выражениями, произносимыми, как бы мимоходом, для скрытия настоящей мысли – и терзали из приличия. С того времени, как она добродушно и невинно удостоила меня имени друга, положение наше сделалось подлинно нестерпимым. Сколько коротких излияний мысли, начатых неосторожно в минуту сладостной рассеянности и вдруг прерванных, вдруг жестоко переломанных в самом сердце! Сколько ночей, проведенных в слезах и мучениях после подобных полуизлияний!.. Я уверял самого себя, что отнюдь не чувствую к ней любви, что это только уважение… и почти сожалел, что она имеет столько прав на мое уважение.
Одно лишнее слово было в состоянии решить навсегда нашу участь; уже недоставало только одного слова, и мы трепетали перед этим словом, страшась его, как искры, которая всякую минуту грозит упасть на подкопанную под нас мину и мгновенно взорвать нас на воздух. Одно роковое слово – и она преступница! – я виновник ее срама, несчастия, угрызения совести!..
Мы боялись, чтобы оно не вырвалось из нашей груди, и не имели довольно твердости благовременно оставить друг друга.
У меня было тоненькое колечко с именем моей сестры; однажды я потерял его в саду. Ее слуги нашли его у крыльца и отдали ей. Она мне о том сказала, обещала отослать его ко мне и потом забыла.
Я просил ее, шутя, подарить мне ту зеленую книгу, которую всегда читает она в аллее. Она смутилась и хотела знать причину подобного желания.
Я сказал с чувством какой-то невольной грусти, что подозреваю, что частые ее мигрени происходят от этой книги; по моему мнению, ей было бы здоровее, если б книга находилась в моих руках.
Она покраснела и отвечала мне с беспокойством, что мне всегда странные идеи приходят в голову и что книга не ее, а чужая.
И слезы мелькнули в ее глазах. Я строго укорял себя за то, что необдуманно тронул эту жестокую рану ее сердца и опечалил добрую Зенеиду. На другой день она была бледна и расстроена. На третий я нашел зеленую книгу, забытую на скамейке в аллее. С какою радостью схватил я ее в руки, тотчас решась овладеть ею и не расставаться с ней никогда! И с какою скорбью увидел я тут же, что почти все страницы носили на себе широкие следы засохших слез, а некоторые были еще промочены ими! Бедная Зенеида!.. Но она меня поняла; я думаю, она нарочно забыла здесь эту книгу; она не могла вверить своей ужасной тайны лучшему и вернейшему другу!.. Бедная женщина! сколько душевных борений должна была вынести ее слабая грудь в течение этих трех дней, пока решилась она сделать подобное признание!.. Я долго стоял на месте, перелистывая драгоценную книгу дрожащей рукою; тысячи горестных ощущений раздирали мою внутренность, тысячи пасмурных мыслей бурно неслись по моему воображению, как голубое платье мелькнуло между деревьями. Это она!.. Она идет в эту аллею!.. Быть может, она ищет этой книги! И я выскочил из аллеи с книгою и спрятался за кустом акации.
Я стал внимательнее рассматривать книгу. То был второй том Вальтер Скоттова романа «Шотландские пуритане», по-английски. На внутренней стороне переплета было написано по-французски карандашом: «Silence a jamais!» [171] Я с умилением поцеловал эти слова.