Неизвестно - Сергеев Виктор. Луна за облаком
Трубин спросил:
— Чепезубов сам сообразил пойти в милицию или вы ему надоумили?
— Сам. Мне бы такое на ум не пришло,— ответил Колька. — Просил он меня... «Передай,— говорит,— Трубину, чтобы он на суд не приходил. Если придет, побег устрою прямо на суде». Так и сказал — слово в слово.
Выпили, посидели. Перед самым уходом Федька Сурай стукнул ладонью по столу:
— Я в пух разобьюсь, а обещание сдержу!
Его спросили: «Какое обещание?»
— Ни геоздя не возьму!
— Давно бы так, а то: «Использую гвозди аккуратно »,— передразнил его Колька.
Григорий провел остаток вечера, как у костра в холодную погоду. Этим боком к костру — другой бок замерз. Так и текло время: не скажешь, что окоченел, но не скажешь, что и согрелся. Но поскольку время отдаляло от него все дальше и дальше Бабия. Кольку, Миха и оставляло при нем за стенкой дощатой Софью и Фаину Ивановну, то постепенно тепло уходило, выветривалось и все сильнее давало о себе знать чувство тягостного одиночества и неуютности. «Надо поскорее убираться отсюда,— думал он. — Уехать куда-то, что ли? А куда?»
Ленчик Чепезубов перед тем, как сдаться милиции, пошел к Флоре и вызвал ее на улицу для «важного разговора».
— Ты опять подвыпил ?— недовольно спросила ока, заметиБ, что он раскраснелся. — Никогда не приходи ко мне, если так...
Ленчик прищурил глаза и сказал мечтательно:
— Как бы я хотел лежать у тебя в больнице с отмороженной ногой!
Она посмотрела на него и вздернула губу: «Придуривай, мол, да знай меру».
— Я ведь почему выпил, Флорочка?— продолжал Чепезубов все так же мечтательно. — Я снова отправляюсь путешествовать в края не столь отдаленные. Я тебя вижу, ты меня нет...
Флора нахмурилась и взяла его за рукав. Она-то уж научилась понимать его словечки: «Я тебя вижу, ты меня нет».
— Ты чего натворил?
Ленчик помрачнел, затуманенными глазами смотрел на Флору. Здесь, на повороте аллеи, солнце с трудом пробивалось сквозь сосновые лапы и оттого подтаявший снег лежал, как разбрызганная сметана. Он вспомнил что-то свое и невесело улыбнулся:
— Пиво, как сметана! Как сметана!
— Какое пиво? Чего ты?!
— Да тут, в столовке.
— Ты зубы не заговаривай. Ты не темни... Опять попался на чем-то? Так и скажи, раз попался.
Он рассказал ей, что в поездке повстречал старых корешки что был тогда без копейки денег, что они, кореши, выручили его и вот он сорвался...
Опять по пятницам пойдут свиданьица и слезы горькие жены,
— хрипло пропел Ленчик.— Была бы ты мне женой, плакала бы. а так... — Он снова запел хрипло:
Передачи она не приносит.
Говорит. «Это лишний расход».
На таких пы. друзья, не глядите...
— Я так и знала, что ты, проклятый, что-нибудь натворишь!— в отчаяньи проговорила Флора. — Ну, что я с тобой буду делать?
Ленчик смотрел на нее во все глаза, вынул изо рта папиросу и бросил в снег. Что-то довольное сверкнуло в прищуре его серых настороженных зрачков.
— Ну, если ты так... — начал он и не мог досказать, задыхаясь от волнения.— Если ты переживаешь... Я думал, что тебе все равно. Ты что? Плачешь? Из-за меня? Говори, а то ударю! Говори!
Он вдруг обессилел, расстегнул воротник пальто и закрыл глаза.
— Неужели из-за меня?—шептал он. — Неужели? Нет... нет... Ты сейчас молчи, молчи! Ни слова. Ни одного слова. Потом, потом! Я сейчас в милицию побегу, в милицию!»
Чепезубов отбежал от нее несколько шагов, остановился и крикнул:
— Жди! Ладно?
— Да ты чего хоть наделал-то?— спросила она.
— Часы снял... у жены... Трубина. У его бывшей... Этой самой...
«Часы? Какие часы?—подумала она. — Что он сказал? -Часы снял у жены»... У кого? У чьей жены? Какие часы? Какие?.. Господи боже мой! Постой, постой!— крикнула она, но Ленчика нигде не было видно. — Какая-то фамилия... Чья же это фамилия? Трубина... Жена Трубина. А-а-а! Григория? Бывшая жена Григория Трубина!»
Когда она поняла, у кого снял часы Чепезубов, то даже обрадовалась: все-таки потерпевшие — знакомые и, может быть, удастся как- то договориться, смягчить вину Ленчика.
Она вспомнила знакомство с Григорием Трубиным и. странно, при этом не ощутила ни досады, ни сожаления.
Трубин казался ей далеким и в общем-то не очень уж знакомым человеком. Она бы даже хотела назвать его чужим, сказать, что никогда его не встречала и не была с ним знакома. Но так все же не скажешь, на самом-то деле все было иначе. От Трубина веяло на нее колючим, не осознанным страхом, издали надвигающейся тяжестью. Неужели это из-за проклятых часов? А от Чепезубова она не испытывала ни тяжести, ни страха. Было как-то... Она испугалась Чепезубова тогда в больнице, когда он схватил ее за руку. Но это было так давно! Теперь Чепезубов для нее самый близкий из ее знакомых, его можно пожалеть, обнадежить, можно отругать и даже накричать на него. Все можно! И от этого Ленчик сейчас ей дорог.
«Надо пойти к Трубиным и попросить их... Все-таки Ленчик работает в бригаде у Григория и потом... они оба бывали в моем доме».
Она села в трамвай, доехала до «Промплощадки» и направилась на окраинную улицу, где жили Трубины. Но у самого их дома ей вдруг пришло в голову, что ее приход будет понят совсем не так, как это есть на самом деле. Флора замедлила шаги, посмотрела, нег ли где поблизости Григория, и повернула на трамвайную остановку. «Как бы там гаг было, а ему всегда казалось, что я завлекаю его,— думала она. — И если я приду к нему просить за. Чепезубова, он не поверит мне, сочтет за уловку с моей стороны. Нет уж, лучше к Трубиным не ходить, сказать Кольке Вылкову и тот сам может переговорить с Григорием».
Софья всю неделю плохо спала. С вечера она засыпала легко, но часа через два просыпалась и до самого утра была в каком-то кошмаре. Тело болело от непроходящего ощущения жесткости.
Неприятности и огорчения в жизни она восприняла как само собой разумеющееся. Они могли меняться, по ее мнению, могли быть иными, но они обязательны и необходимы при всем том, что теперь ее окружало и куда вела ее неласковая к ней судьба. Она устала искать чего-либо в жизни. Ей казалось, что она любила Григория и никого другого не может полюбить. Бывали минуты, когда сомнения одолевали ее возбужденный ум, но она не давала им разрастись. Один раз поддалась этим сомнениям — хватит, достаточно.
Все чаще Софья думала о ребенке и о... смерти.
Ребенка она представляла себе, как чужого и никому ненужного в этом доме. Ей нестерпимо было жалко его, такого крошечного, беспомощного, ничего не соображающего, ничего не знающего о себе. В мыслях она видела его только в окружении притворно сочувствующих, показывающих в его сторону пальцами: «Ах, бедняжка! У него нет родного отца». Это надуманное ею притворное сочувствие постоянно преследовало ее. «Все, все люди будут вздыхать при виде моего ребенка. А родная мать будет попрекать: с ребенком надо так, с ребенком надо эдак, ничего ты не умеешь, а не умеешь, так нечего было и самой матерью становиться. А его отец? Что скажет, что будет говорить он? А ничего, ровным счетом, ничего. Его же нет... Сама от него уехала. А он, ребенок, подрастая и не ведая своей тайны, будет воспринимать мир чистыми глазами, любящим сердцем, легко ранимой душой, и он потянется искать своего отца, ничего не зная, ни в чем не сомневаясь. О, как можно об этом думать?! Как это все представить? Лучше ничего этого не допустить, пресечь решительно — раз и навсегда. И тогда он, ее ребенок, не будет обманут даже самыми утонченными ласками, на него не падут ни холод, ни равнодушие бабушки, он будет избавлен от сплетен и насмешек. Это ее ребенок, только ее и ничей другой. И она обязана защитить его от всей той жизни, которая сейчас окружала ее и вскоре может окружать и его».
Оставаясь одна в комнате или во дворе, она мысленно или вслух разговаривала с ребенком и всегда думала о нем, как о девочке. Почему? Софья и сама не могла бы ответить. Может быть, лишь потому, что девочка слабее мальчика, а ей хотелось и нравилось думать только о самом слабом и беззащитном существе.
В заснеженном дворе вокруг дома была тропка, и Софья ходила вечерами одна по ней. В сугробах разливались огни соседней улицы.
В верхних этажах двигались темные таинственные силуэты. Рядом, проносясь, дребезжал трамвай и, казалось, тропа качалась под ногами. Лай собак вместе со стылым ветром катился над притихшими дворами и огородами старой одноэтажной окраины. Никто не мешал ей, не отвлекал...
Я тебя никому не позволю обидеть,— мысленно разговаривала она с дочерью. — Никто не посмеет маленькую мою!..— Слезы застилали ей глаза и не позволяли различать тропу. Софья снимала варежку. вытирала глаза, успокаивала себя и продолжала: — Ты не можешь услышать меня, но мне кажется, что ты все-таки догадываешься Или предчувствуешь. Неужели ты не предчувствуешь свою маму? Мне исполнилось два года, когда умер мой дедушка, но я помню, я слышу его голос. Иногда, когда захочу. Мне говорят, что этого быть не может, но я уверена в этом, совершенно уверена. А ты не веришь мне? Веришь... Ну вот и хорошо. Ты никого и ничего не бойся, моя девочка. Может быть, ты догадываешься, что тебя ждет? Не- ет, я не отдам тебя!»