Кит Ричардс - Жизнь
Фрейзер и Кристофер Гиббс вместе учились в Итоне. Когда Анита познакомилась с Гибби, еще давно, он тогда только отсидел за кражу книги с аукциона «Сотбис» в восемнадцатилетнем, что ли, возрасте — с юности болел собирательством и имел отменное чутье. Мы вышли на Гиббса опять же через Роберта, когда Мик решил, что ему хочется сельской жизни. Роберт как человек не сельский сказал, что для таких дел нам лучше подрядить Гибби. И Гиббс стал возить Мика и Марианну по Англии, показывать им разные особняки и усадьбы. Я всегда по-своему любил Гибби. Бывало, гостил у него на Чейн-уок, на набережной. У него была роскошная библиотека. Я мог сидеть и подолгу рассматривать великолепные первые издания, бесподобные иллюстрации и живопись и все остальное, на что у меня никогда хватало времени при гастрольном графике. Обязательно впаривал тебе какую-нибудь мебель — разные весьма изящные экспонаты. Мастер ненавязчивого сбыта: «У меня тут такой комод, просто прелесть, XVI век». Он все время что-то предлагал — или как минимум у него что-то всегда стояло на реализацию. И одновременно он был безумец, этот Кристофер. Единственный, кого я знаю, кто мог проснуться, поднести к носу пузырек амилнитрита и спокойно его вскрыть. Даже я офигевал от такого. Обязательно одна желтая скляночка у кровати на утро. Отвернул колпачок и проснулся. Я сам это видел, и я был в шоке. Ничего не имел против попперсов, но все-таки обычно попозже, ближе к ночи.
Роберт Фрейзер и Кристофер Гиббс, общего у них было — дерзость и хладнокровие, нахальство, которое города берет. А еще они были маменькиными сынками. Страх перед большой мамой — им много кто болел в этой среде Может, от этого и их повальная голубизна. Земляничный Боб — тот вечно дрожал перед своей мамочкой. «Черт! Сейчас мама приедет!» — «Ну и что?» Откуда никак не следует, что они были слабаки или какие-то подкаблучники. Сыновнее благоговение — вот что всегда в них сидело. Их матери явно были сильными женщинами, поскольку сами ребята принадлежали к разряду очень сильных мужчин. Я вот только сейчас узнал, что мамаша Гибби была королевой герлскаутов во всем мире, верховным комиссаром по зарубежным связям. В ту пору такие темы в разговорах не всплывали. Я тогда вообще не осознавал, какое влияние имеет эта парочка, но они перелопатили весь культурный ландшафт и повлияли на стиль эпохи колоссально.
Гиббс и Фрейзер — просто самые засвеченные имена во всей той тусовке. Были еще Лэмпсоны и Лэмбтоны. Сайксы, Майкл Рейни. Был сэр Майкл Палмер, паж королевы и кочевая душа, дай бог ему здоровья, с его золотыми зубами, сворой гончих на бечевках и фургонами, в которых он колесил по проселочным дорогам, чтобы встать на прикол в поместье какого-нибудь своего дружка. Наверное, если тебя с младенчества растили для того, чтобы носить подол королевы, через какое-то время цыганская кибитка может прийтись тебе как раз по сердцу. Все было шикарно, пока волосы на лобке не выросли. Но после этого что будешь отвечать людям? «За королевой подол таскаю»?
Ни с того ни с сего с нами стала носиться половина тогдашней аристократии, все эти юные отпрыски, наследники какого-нибудь стародавнего состояния: Ормбси-Горы, Теннанты, вся остальная братия. Я никогда не мог понять, откуда все это — то ли они опускались, то ли мы заносились. Но люди всё были чрезвычайно милые. Для себя я решил, что меня это ни с какого боку не касается. Если кому-то интересно, добро пожаловать. Хочешь тусовать — никто не против. Насколько мне известно, первый раз в истории эта братия стала так активно и массово набиваться в компанию к музыкантам. Они понимали, что что-то носится по ветру, говоря словами Боба[96]. Им было неуютно там, наверху, этим рыцарям голубых кровей, и они чувствовали, что останутся не у дел, отсиживаясь в своем мирке. И отсюда эта дикая мешанина аристократов и гангстеров, очарование, которое притягивает высшие слои общества к самому дну. В первую очередь это касалось Роберта Фрейзера.
Роберту нравилось тереться среди жителей подпольного мира. Может, это было наперекор душной среде, в которой он вырос, наперекор подавлению гомосексуальности. Его тянуло к людям вроде Дэвида Литвиноффа, существовавшего на границе искусства и злодейства, приятельствовавшего с братьями Креями, знаменитыми ист-эндскими гангстерами. В моей истории тоже не обошлось без злодеев. Именно так в нее попал Тони Санчес, потому что Тони Санчес как-то выручил Роберта, когда у того были карточные долги и они сошлись. И с тех пор Тони стал существовать при Роберте на правах связного, кого-то вроде поверенного в делах с криминалом, а также дилера.
Тони держал в Лондоне подпольное казино, куда после работы ходили испанские официанты. Он сбывал дурь и вел гангстерскую жизнь, разъезжая на своем Jaguar, двухцветной, «заделанном» по всем сутенерским понятиям. У его отца был знаменитый итальянский ресторан в Мейфэре. Тони-Испанец, крутой пацан. «Бац-хрясь» — из этой колоды. Классный был парень, пока не скурвился. Его проблемой, как и у многих других, было то, что нельзя оставаться таким крутым и одновременно торчать. Эти две вещи вместе не уживаются. Если хочешь быть жестким чуваком, хочешь уметь быстро соображать и всегда быть наготове — что у Тони какое-то время получалось, — тема дури для тебя закрыта. Дурь будет тебя тормозить. Если хочешь барыжить — окей, раз так, значит, так, но пробовать товар — ни в коем случае. Поставщик и потребитель — большая разница. Дилеру нужно всегда играть на опережение, а иначе поскользнешься и покатишься, и как раз это с Тони и случилось.
Пару раз Тони меня подставлял. Без моего ведома, я узнал только потом, он использовал меня как водилу для отхода при налете на ювелирную лавку в Берлингтонском пассаже. «Слушай, Кит, мне тут Jaguar подогнали, не хочешь попробовать?» На самом-то деле им были нужны «засвеченная машина и незасвеченный шофер. И Тони явно похвастался этим чувакам, что я неплохо вожу ночью. Так что я торчал неподалеку, поджидая Тони и не подозревал, что происходит. Хороший был корешок Тони, но подгадил мне не раз.
Еще один хороший знакомец — Майкл Купер, с ним мы тоже постоянно околачивались. Первоклассный фотограф. Он был способен тусоваться сутками и употреблять мешками. Единственный известный мне фотограф, у которого реально дрожали руки во время съемки, но все выходило как надо. «Как это у тебя получилось? У тебя же руки тряслись? Это ж должен был выйти не снимок, а одна размазня». — «Просто надо знать, когда нажимать». Майкл во всех подробностях зафиксировал первые этапы Stones, потому что снимал не переставая. Для Майкла фотография стала образом жизни. Его абсолютно захватывало создание картинки — можно даже сказать, он был в плену у картинки.
В чем-то Майкл был порождением Роберта. У того имелись наклонности гуру, и Майкл привлекал его массой всяких своих черт, но особенно Роберт ценил в нем художника и потому продвигал как мог. Майкл служил нам всем связующим звеном. Он был как клей между разными слоями Лондона: и аристократами, и урлой, и всеми остальными.
Когда принимаешь столько, сколько принимали мы, всегда будешь разговаривать о чем угодно, только не о своей работе. Это значило, что мы с Майклом обычно сидели и трепались об особенностях разной дури. Два торчка, вычисляющие, как бы словить приход покруче без особых последствий для здоровья. Ничего про «офигенную вещь», которая у меня в работе, или у него в работе, или все равно У кого. Работа побоку. Я знал, как он вкалывает. Он был маньяк-трудоголик, такой же, как я, но это как бы подразумевалось.
С Майклом была еще одна фигня — временами на него накатывала глубокая, страшная депрессия. Беспросветная чернуха. Кто бы мог подумать — этот поэт объектива был сделан из совсем хрупкого материала. Майкл потихоньку сползал за пределы, откуда никто не возвращается. Но пока что мы держались бандой. Не в смысле, что ходили на дело и все такое, а в смысле элитного кружка для своих. Выпендрежники и возмутители спокойствия — что уж скрывать, — переходившие все границы просто потому, что так было нужно.
Про кислоту на самом деле ничего особенно не расскажешь, кроме «Блин, вот это трип!». Нырнуть туда — это сделать шаг наугад, шаг в неизведанное. 1967-й и 1968-й здорово перетряхнули ощущение происходящего, было много неразберихи и много экспериментов. Самое восхитительное мое кислотное воспоминание — это птичий полет, когда я видел птиц, которые летели и летели прямо у меня перед глазами, стаи райских птиц. Несуществующих, естественно,— в реальности это была листва дерева, которую колыхал ветер. Я гулял по проселочной дороге, листья были ярко-зелеными, и мне было видно практически каждое движение крыльев. Я замирал все сильнее и в какой-то момент уже был готов сказать: «Блин, я же тоже так могу!» Вот, кстати, почему я понимаю, когда кто-то выпрыгивает из окна. Потому что вся картина того, как это делается, вдруг становится абсолютно ясна. У птичьей стаи ушло примерно полчаса, чтобы пролететь перед моими глазами, — невероятное порхающее облако, в котором мне было видно каждое перышко. И они смотрели на меня все это время, как бы говоря: «Давай, попробуй тоже». Эх... Ладно, все-таки есть что-то, что мне не дано.