Семен Кирсанов - Собрание сочинений. Т. 3. Гражданская лирика и поэмы
Труба Наполеона
Еще не опален
пожаром близкой брани —
сидит Наполеон
на белом барабане,
обводит лес и луг
и фронт перед собою
созданием наук —
подзорного трубою.
На корсиканский глаз
зачес спадает с плеши.
Он видит в первый раз
Багратиона флеши.
Пред ним театр войны,
а в глубине театра —
Раевского видны
редуты, пушки, ядра…
И, круглая, видна,
как сирота, Россия —
огромна и бедна,
богата и бессильна.
И, как всегда, одна
стоит, добра не зная,
села Бородина
крестьянка крепостная…
Далекие валы
обводит император,
а на древках — орлы
как маршалы пернатых,
и на квадратах карт
прочерчен путь победный.
Что ж видит Бонапарт
своей трубою медной?
Вот пики, вот флажок
усатых кирасиров…
В оптический кружок
вместилась ли Россия?
Вот, по избе скользя,
прошелся, дым увидев…
А видит он глаза,
что устремил Давыдов?
Верста, еще верста,
крест на часовне сирой…
А видит он сердца
сквозь русские мундиры?
Он водит не спеша
рукою в позументах…
И что ж? Ему душа
Кутузова — заметна?
Вот новый поворот
его трубы блестящей.
А с вилами народ
в лесной он видит чаще?
Сей окуляр таков,
что весь пейзаж усвоен!
А красных петухов
он видит над Москвою?
А березинский снег?
А котелки пустые
А будущее всех
идущих на Россию
он видит? Ничего
не видит император.
Он маршалов зовет
с улыбкой, им приятной.
Что, маршалы? В стогах
не разобрались? Слепы?
Запомните — в снегах
возникнут ваши склепы!
Биноклей ложный блеск —
в них не глаза, а бельма!
Что мог поведать Цейс
фельдмаршалам Вильгельма?
О, ложь стереотруб!
Чем Гитлер им обязан?
Что — он проникнул в глубь
России трупным глазом?
Вот — землю обхватив
орбитой потаенной,
глазеет объектив
на спутнике-шпионе, —
но, как ни пяльтесь вы,
то, чем сильна Россия, —
к родной земле любви
вы разглядеть не в силах!
Взгляните же назад:
предгрозьем день наполнен,
орлы взлететь грозят
над Бородинским полем.
С трубой Наполеон
сидит на барабане,
еще не опален
пожаром близкой брани.
Набережная
Я — набережных друг.
Я начал жизнь и детство
там, где витает Дюк
над лестницей Одесской.
А позже я узнал
в венецианских арках,
как плещется канал
у свай святого Марка.
У Темзы я смотрел
на утренний и мутный
парламент, в сотнях стрел,
в туманном перламутре.
В душе всегда жива
у лап гранитных сфинкса
суровая Нева,
где я с бедою свыкся…
Но если хочешь ты
в потоке дел столичных
отвлечься от тщеты
своих терзаний личных —
иди к Москве-реке
дворами, среди зданий,
и встань невдалеке,
между двумя мостами.
Волна — недалеко
блестит старинной гривной.
Ты отделен рекой
от набережной дивной.
Кремлевская стена
заглавной вьется лентой,
где мнятся письмена
руки восьмисотлетней.
На зубчатом краю —
витки и арабески,
и вдруг я узнаю
гравюру давней резки
с раскраскою ручной,
с гербом над куполами,
с кольчугою речной,
с ладьей на первом плане.
А выше — при крестах
в небесной иордани —
воздвиглась красота
всех сказок, всех преданий.
Неясно — кто стоит
(так сумеречны лики):
без посоха старик
или Иван Великий?
А в чудные врата,
как в старину бывало, —
не входит ли чета
при мамках, при боярах?
И чудо всех церквей
под золотом убора —
две радуги бровей
Успенского собора…
О нет — я не ханжа,
живущий в мире ложном!
Но красота — свежа
божественно, безбожно!
И, в вышину воздев
персты Преображенья, —
диктует новизне
урок воображенья.
Старые фотографии
Я наблюдал не раз
жизнь старых фотографий,
родившихся при нас
в Октябрьском Петрограде.
В начале наших дней
в неповторимых сценах
остановился миг
на снимках драгоценных.
Они скромнее книг,
но душу мне тревожит
печаль и боль, что миг
продлиться в них не может…
Как пожелтел листок
из тонкого картона!
Вот людям раздают
винтовки и патроны.
Вот, выставив штыки,
глазасты и усаты,
глядят с грузовика
восставшие солдаты…
Вот площадь у дворца,
и, может, выстрел грянул —
так строго в объектив красногвардеец глянул…
Вот наискось летит
матрос, обвитый лентой,
и то, что он убит,
всем ясно, всем заметно…
Вот женщина в толпе
перед могилой плачет,
но мокрые глаза
она под шалью прячет…
Вот парень на столбе
над невским парапетом,
он машет картузом,
крича: «Вся власть Советам!»
Вот понесли плакат
две молодых студентки…
Вот Ленин над листком
склонился на ступеньке…
Вот первый наш рассвет
и длань Петра чернеет,
а девушка декрет
на черный мрамор клеит…
Но почему они
на снимках неподвижны, —
они, которых жизнь —
начало новой жизни?
Не верю, что навек
мгновение застыло!
Товарищи! Скорей
вставайте с новой силой!
И кто посмел сказать:
«Остановись, мгновенье»?
Вдруг будто пронеслось
по снимкам дуновенье,
как будто некий маг
в фуражке-невидимке
вдруг палочкою мах —
нул — и очнулись снимки!
Вот поднялся матрос
и лег живой на цоколь,
чтоб грудью отстоять
от немцев Севастополь…
Сошли с грузовика
солдаты из отряда
с гранатами — в окоп,
в обломки Сталинграда…
И две студентки, две
наивных недотроги,
снаряды повезли
по ледяной дороге…
Теперь они сдают
экзамен в институте —
другие, но они,
такие же по сути…
Вот женщина сошла
со снимка в час суровый
и в школьный зал вошла
учительницей новой…
И парень на столбе
телевизионной вышки
приваривает сталь
под молнийные вспышки…
И глянул в объектив
нестрого и неловко
похожий на того
прохожего с винтовкой,
но он держал чертеж
в конверте из картона —
ракеты, что взлетит
звездой десятитонной!
О, снимки! Снова в них
заулыбались лица!
Но я и знал, что миг
не мог остановиться,
что Ленин написал
под новью наших планов
знакомые слова:
«Согласен. В. Ульянов…»
Я прохожу в музей,
я прикоснуться вправе
к листовкам первых дней,
к квадратам фотографий.
Они глядят со стен
и подтверждают сами,
что тот, кто был ничем,
стал всем и всеми нами!
Утренние годы