Джон Голсуорси - Патриций
– Зачем ты пришла? – спросил Милтоун.
Она едва сумела прошептать:
– Ох, Юсти! Ты болен?
Горячими руками он сжал ее запястья.
– Это ничего. Я слишком напряженно работал; меня немного лихорадит.
– Это я вижу, – сказала Барбара. – Тебе надо лечь в постель. Поедем домой.
Милтоун улыбнулся.
– Это не тот случай, когда зовут лекарей.
От его улыбки, от голоса Барбару пробрала дрожь.
– Я не оставлю тебя тут одного, – сказала она.
Милтоун крепче стиснул ее руки.
– Дорогая моя Бэбс, ты сделаешь, как я велю. Иди домой, держи язык за зубами и дай мне спокойно перегореть.
Барбара не поморщилась, хотя руки были, как в тисках; к ней вернулось самообладание.
– Но ты должен пойти со мной! У тебя тут ничего нет, даже освежающего питья!
– О господи! Как же без ячменной воды!
Презрение, прозвучавшее в этих словах, было куда убийственней любых филиппик по поводу спасительности житейских удобств. Барбара, уязвленная, замолкла.
Он выпустил ее руки и вновь принялся шагать из угла в угол; но вдруг остановился:
Во тьме ни солнца, ни звезды,
Пустынной дали нет конца,
Ни хлеба, ни глотка воды.
Лишь тьма касается лица.
– Надо читать Блейка, Одри.
Испуганная Барбара почти выбежала из комнаты. Через приемную и коридор (Вышла на лестницу. Он болен… Бредит! Казалось, лихорадка, палившая Милтоуна, через жаркие тиски его рук проникла и в ее кровь. Лицо ее горело, мысли путались, дыхание прерывалось. В ней смешались и обида на брата и горькая жалость к нему; и снова обжигало воспоминание о поцелуях Харбинджера.
Она сбежала с лестницы, пошла, не сознавая, куда идет, и скоро очутилась на набережной. И вдруг, со своей обычной способностью быстро принимать решения, окликнула такси и поехала к ближайшему телефону.
Глава VIII
Женщине, подобно Одри Ноуэл, созданной для того, чтобы стать чьим-то дополнением и отражением, которой чужды самостоятельность, стремление чего-то достичь, заняться какими-то важными делами, резкая перемена образа жизни, даже если она решается на такой шаг по доброй воле, дается очень нелегко.
Лишенная знакомых лиц, цветов, дружеского дыхания липы, бедняков, которым надо помогать, лишенная однообразных мелких хлопот по дому – опоры и утешения одиноких женщин, – она чувствовала себя потерянной и никому не нужной. Даже статьи для музыкального обозрения, казалось, уже не занимали ее. Она никогда не жила в Лондоне, у нее не было здесь любимых уголков и связанных с ними привычек; все надо было создавать заново, а чтобы создать привычки и найти любимые уголки, надо иметь сердце, способное хотя бы протянуть щупальца и коснуться окружающего мира, у ее же сердца сейчас не было на это сил. Она воевала со старомодной обстановкой своей квартиры и налаживала распорядок своих неприхотливых трапез, а покончив с этим, растерялась, точно узник, выпущенный из тюрьмы, который должен начинать жизнь сначала. Ей даже не надо было скрывать свои чувства из страха кого-то обеспокоить, этой надежной опоры она тоже была лишена. Она оказалась наедине со своей тоской и горем – и некому и нечему было отвлечь ее от нее самой. Но поскольку она сама поставила себя в такое положение, она старалась переносить его с честью, и, во всяком случае, это было не так нестерпимо, как оставаться в Монкленде, где она совершила такую горькую, непростительную ошибку – позволила себе полюбить.
В грехе этом, как и в другом тяжком, непростительном грехе – в своем замужестве, женщина, наделенная великим талантом быть счастливой и дарить счастье, оказалась повинной потому, что слишком легко покорялась чужой воле. Но слабое это было утешение – сознавать, что желание любить и быть любимой дважды разбивало ее жизнь. Из чего бы ни возникло полудетское чувство, побудившее ее в двадцать лет выйти за преподобного Ноуэла, в ее любви к Милтоуну была не просто покорность, а страстное самоотречение. Она жаждала поступать так, как будет лучше для него, и не могла даже утешаться мыслью, что ее жертва принесла ему счастье. От нее ничего не зависело! И однако, неизменно покорная судьбе, она даже и в душе не бунтовала. Быть может, ей было суждено пятьдесят, а то и шестьдесят лет вести бесплодную, пустую, тоскливую жизнь, искупая ту первую ошибку юности, но если и так, бунтовать все равно было ей не свойственно. Если же она – и могла взбунтоваться, то не в мыслях, а на деле. Отвлеченные теории были ей чужды; она не тратила сил на невеселые раздумья о том, справедлива ли ее участь, а лишь старалась примириться с ней.
Назавтра после посещения Куртье она весь день провела в Национальной галерее, – казалось, во всем Лондоне это было ее единственное прибежище. Один портрет кисти какого-то итальянского художника напомнил ей Милтоуна, и она так долго сидела перед ним, что подагрический старик – смотритель зала стал коситься на нее. Эта женщина с мягким овалом лица, вся ее печальная красота возбудили в «ем и любопытство и кое-какие нравственные сомнения. Безусловно, она ждет любовника. Смотритель по опыту знал, что не станет женщина сидеть так долго перед одной и той же картиной, если у нее нет для этого особого повода; и он глядел в оба, решив узнать, каков собой этот повод. И ощутил горькое разочарование, когда, вновь обходя зал, увидел, что эта пара избежала его бдительного ока. Так как он весь день провел на ногах, они порядком ныли, и он опустился на мягкую скамью, где прежде сидела посетительница, и невольно тоже стал смотреть на картину. Она была написана в манере, которая ему вовсе не нравилась, и лицо изображенного на ней человека показалось ему странным: как будто этого джентльмена что-то грызет изнутри. Но, просидев так недолгое время, смотритель вдруг заметил, что та женщина стоит подле картины, а нарисованный джентльмен что-то ей говорит, неслышно шевеля губами. Это уже было против правил, и смотритель тотчас поднялся и направился к ним, но почувствовал, что глаза его закрыты, и поспешно их открыл. У картины никого не было.
После Национальной галереи Одри пошла в кондитерскую выпить чаю, а оттуда домой. У подъезда стояло такси, и горничная сообщила, что в гостиной дожидается леди Карадок.
И в самом деле, посреди комнаты стояла Барбара; в лице у нее, как иной раз у ее отца на скачках, на охоте или на бурных заседаниях кабинета министров, были и тревога и решимость.
– Я узнала ваш адрес у мистера Куртье, – тотчас начала она. – Мой брат заболел. Боюсь, что у него горячка, вам надо сейчас же ехать к нему в Темпл; нельзя терять ни минуты.
Комната поплыла перед глазами Одри; и однако все ее чувства сверхъестественно обострились, она даже различала доносящийся с реки запах илистого берега, обнаженного отливом. Она сказала дрожащим голосом:
– Я поеду… да, я сейчас же поеду.
– Он совсем один. Он не просил вас позвать; но мне кажется, одна надежда – на вашу помощь. Он принял меня за вас. Когда-то вы мне говорили, что вы неплохая сиделка.
– Да.
Стены уже не плыли перед глазами, но сверхъестественная острота чувств исчезла, все словно окутал туман. Смутно донесся голос Барбары:
– Я довезу вас до самого дома.
– Я сейчас, – пробормотала Одри и ушла в спальню.
Минуту она стояла в растерянности, опустив руки. Потом все мысли захлестнула странная, тихая, почти мучительная радость. Она сразу словно преобразилась; и быстро, обдуманно, без суетливости она стала собираться. Уложила в чемодан самое необходимое для себя; затем – фланель, вату, одеколон, грелку, спиртовку, плед, термометр – все, что могло пригодиться для ухода за больным. Переоделась в простое, скромное платье и с чемоданом в руках вышла к Барбаре. Они сели в такси. И едва оно тронулось, приближая ее к испытанию, столь желанному и столь страшному, Одри вновь охватил ужас, и, молча, бледная, как полотно, она забилась в угол. Потом услышала, как Барбара окликнула шофера:
– Поезжайте через Стрэнд и остановитесь у мясной, нам нужен лед.
И когда им подали ящик со льдом, вновь послышался голос Барбары:
– Если он в самом деле серьезно заболеет, я доставлю вам все, что вы скажете.
Наконец они доехали. Одри увидела распахнутую дверь и лестницу, и тут к ней вернулось мужество.
Теплая рука Барбары сжала ее руку, – и, подхватив чемодан и ящик со льдом, Одри стала поспешно подниматься по ступеням.
Глава IX
Покинув Нетлфолд, Милтоун возвратился к себе и тотчас принялся за работу над своей книгой по земельному вопросу. Он работал всю ночь напролет – это была уже третья бессонная ночь и весь следующий день. К вечеру он почувствовал, что у него тяжелая голова, вышел из дому и прошелся взад и вперед по набережной. Потом, опасаясь, что будет ворочаться в постели без сна, сел в кресло. Так, сидя, и уснул, но его мучили страшные сны, и, проснувшись, он не почувствовал облегчения. Приняв ванну, выпил кофе и опять заставил себя взяться за работу. Среди дня он совсем обессилел, голова непрестанно кружилась, но есть ничуть не хотелось. Он вышел на раскаленный солнцем Стрэнд, купил понадобившуюся ему книгу, выпил еще стакан кофе и, возвратясь домой, опять сел за работу. Часа в четыре он поймал себя на том, что тупо смотрит на строчки, не понимая ни слова. Лоб и виски горели, он пошел и подставил голову под кран. А потом, сам этого не заметив, начал ходить взад и вперед по спальне и разговаривать сам с собой; и так его застала Барбара.