Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
– Не хочешь искупаться? – спросила Иманта Лайма.
Он хотел всего, чего хотела она. Неспешно снял майку, потом брюки и уложил их на песок с той аккуратностью, с какой складывались модные платья. Взявшись, по ласковой инициативе Лаймы, за руки, они направились к морю. Не расставаясь ни пальцами, ни ладонями, они долго шли по песку прибрежного мелководья, пока не погрузились в потемневшую от вечера воду: она по плечи, а он едва ли наполовину. Лайма повернулась и прильнула к нему… Нежно, естественно, будто не делая ничего грешного, она спустила под водой до самых колен его трусы, а потом и свои.
– Так хочешь?
Он и там, в воде, хотел всего, чего хотела она.
Участники и участницы пляжного пира отметили их возвращение из морских вод поздравлениями: славяне – незамаскированно мужиковатыми, а сыны Востока – скользковатыми. Но все вновь с полным, хоть и заплетающимся единодушием потребовали, чтобы Имант обогрелся стаканом вина. Раз уж, как сказал один из славян, «по-бабьи не пьет ничего крепкого». Упрек звучал закономерно на фоне разнуздавшейся пляжной действительности: манекенщицы с азартом – конечно, «чтоб разогреться», – перешли на водку. Имант, подбадриваемый со всех сторон, впервые не осушил, а опрокинул стакан, чтобы хоть так опровергнуть претензии. И задохнулся, закашлялся обожженным голосом, схватился за горло: вином была подкрашена водка.
Пир разразился нестройным гоготом. Лайма, откинувшись, разгульно и пьяно хохотала вместе со всеми. Один из сынов Востока поглаживал ее спину – ту самую, гладко-упругую – для того вроде бы, чтоб она не поперхнулась своим хмельным смехом. Лайма руку не отстраняла. Нет, она без Иманта жить могла…
И тогда он внезапно осознал, что высокие слова, подталкиваемые низменно-кратковременными желаниями, ничего не стоят. Дежурная похоть девальвирует признания, которые оказываются искренними лишь в тот момент, когда произносятся. Чем пылкость животнее, тем более обесценены ею слова, облаченные в чужие романтические наряды. Они бывают доведены до гиперинфляции горячечных просьб и обещаний, курс которых по отношению к любви падает не постепенно, как денежные единицы, а сразу, в одно мгновение, вдруг… Разочарование глыбой наваливается на человека, чувствующего иначе, и припирает его к безверию. Иманта разочарование тоже подкосило с бесцеремонной скоропалительностью.
Провожать Лайму в гостиницу он не пошел. Его тошнило… И не только от водки, подкрашенной густо-алым вином, но и от сборища, в которое он угодил. Тошнило и от себя самого, поверившего в ничего не значащие фразы и вообразившего себе невесть что.
С Имантом навсегда осталось ощущение тошноты при виде заученных пляжных ритуалов, которые – теперь он это знал! – ничего подлинного не выражали. Фальшивомонетчики и фальшивомонетчицы пляжных общений были ему противны. Обманутый слишком рано, в самом начале, он их болезненно презирал… На песке властвовала скотская примитивность, которая и держалась, как выяснилось, «на песке». Имант давно уж подозревал, что отношения бывают истинными или пляжными. Но отныне для него, как и для Дзидры, прибрежное пространство утратило золотистый цвет и стало олицетворением плотоядных стремлений, не по закону объявляющих себя чувствами.
Дзидра встретила сына на улице, возле их двухэтажного деревянного дома. Наверху была всего одна комната, которую точней было назвать мансардой. Они сдавали мансарду на лето, но исключительно латышам или другим прибалтам. Ни один курортник-иноземец порог дома Дзидры не переступил.
Энергия беспокойства вытолкнула ее из дома, она переминалась с ноги на ногу так основательно, будто ноги были громоотводами, сквозь которые в землю уходила тревога. Увидев Иманта, она испытала успокоение, которое сменилось негромким латышским бешенством. Особенно когда Имант прислонился к сосне и его начало рвать…
– Присядь на крыльцо, – потребовала она.
Он безоговорочно подчинялся матери, чья горестная судьба заставляла еще глубже, обоснованней любить ее и все ей прощать. Мужская любовь может обходиться и без достаточных обоснований (чем нелогичнее такая любовь, тем она неотвязнее!), но в сыновней любви «обоснования» присутствовать могут. Уж поверьте мне, психоневрологу…
– Присел? – спросила Дзидра, хоть видела, что сын уже опустился на ступеньку крыльца.
– Присел.
Она подошла и ударила его по щеке. Всего один раз. Большего прибалтийская сдержанность ей не позволила.
– Ты пьян? Ты связался с развратницей?!
Профессия манекенщицы была для нее равнозначна профессии шлюхи.
– Прости, мама.
Имант продолжал сидеть, чтобы она, если б вознамерилась снова ударить, дотянулась до его лица. Но Дзидра не вознамерилась.
– Иди спать, – приказала она.
– Я еще здесь побуду… немного.
Он чувствовал: опять подступает рвота. А тошнотворные воспоминания о недавних событиях распространились на весь пляж, что отделял от чистого моря. Это рвотное отношение распространилось и на все минувшие дни, в течение которых демонстрировались не только новейшие моды одежды, но и новейшие моды нравственности.
– Мама, если можешь, уйди, пожалуйста.
– Тебе стыдно?
Он кивнул.
– Тебе плохо? Тебя тошнит… от всего этого?
Он снова кивнул.
– Пойди к морю и сполосни лицо, шею. Умойся!.. А я приготовлю лекарство.
Дзидра верила заливу, деревьям… А для Иманта и море сплелось с тошнотворностью. Быть может, на время?
Дзидра верила также и травам, которые помогали ей в прошлом исцелять сына от хворей. То были детские хвори… А тут подстерегла иная болезнь. Но и ее она изготовилась победить и изгнать.
Большевики объявили о существовании класса рабочих и класса крестьян… Эти классы, слепившись в своем единстве, образовали некий пирог, жесткость которого смягчалась прослойкой по имени «интеллигенция». Вообще-то большевики провозгласили битву за общество «бесклассовое», но так как провозглашенные цели неизменно представляли собой антипод целей осуществляемых, явился как бы дополнительный – но самый властный и могущественный! – класс… Класс начальников, в котором склеились, сцепились круговою порукой выходцы из рабочих, не желавших быть рабочими, крестьян, не умевших быть крестьянами, интеллигентов, тяготившихся интеллигентностью, а главным образом не разберешь из кого. Это злокачественное образование делало засохший пирог еще более сухим (зубы обломаешь!), определяло его вкус и цвет.
Начальники были едины в своем командном предназначении, но делились на высших, средних и низших. Свойство подразделений было таковым, что иногда они частично перемешивались, от чего вкус и жесткость пирога ничуть не менялись.
Начальники не были похожими на прежних, дореволюционных властителей, ибо те выдвигались в избранники заслугами перед страной – собственными или принадлежавшими предкам, – а у новых хозяев заслуги имелись не перед народом и государством, а перед самими собой. И состояли исключительно в том, что они сумели пробиться в начальники…
У нового класса все было совершенно особым: зарплаты, квартиры, дачи, автомобили, больницы, походки, улыбки. Соединившись, начальники образовали то всеповелевающее и всеопределяющее, что именовалось понятием «власть». Она отличалась от прежней своей абсолютнейшей абсолютностью и деятельностью также во имя себя самой.
Не оставлявшие следов телефонные указания подменяли действия законодательных кодексов. По ком звонит колокол… По ком звонили звонки… Если «по ком», то, значит, обязан был восторжествовать неправедный приговор в суде или вообще где угодно. Если звонили не «по ком», а «о ком», это предвещало торжество чьего-то не обеспеченного золотым запасом достоинств благополучия. Звонки пытались вторгаться и в сферы, куда дотоле приказы вторгаться не рисковали.
Один из анекдотов, которые Абрам Абрамович относил к разряду «анекдотов-доходяг», но тем не менее любил повторять, касался как раз «звонковой законности»…
«Приходит начальник в родильный дом. Его поздравляют: «У вас родилась дочка!» – «Как дочка?! Разве вам не звонили из министерства?»
Все подчинялось «системе наоборот»: начальники были единовластными повелителями народа, а назывались его слугами. Им, начальникам, принадлежало и самое роскошное здание на всем советском прибалтийском побережье, которое было дворцом, но именовалось санаторием. Уникальным выглядел не только дворец, но и то, что было внутри и вокруг него.
«Слуги», заботясь о государственной системе и о нервной системе народа (зачем ее будоражить?!), отгородились от «хозяев» и всей окружающей действительности сплошными заборами и вовсе не проницаемыми стенами. Так было и в санатории… Стена, прикрыв территорию каменной завесой, призвана была не утомлять чужие глаза тем, к чему эти глаза не привыкли: бассейнами с морской водой, тщательно ухоженными рощами, теннисными кортами и пышными цветниками. На каждого «слугу» приходилось по нескольку «хозяев» в белых передниках и халатах, которые его обслуживали. Номера «слуг» состояли из трех-четырех комнат в окружении холлов, дендрариев, саун, бильярдных и кинозалов…