Пол Остер - Измышление одиночества
Все это, конечно, – не объяснение. В лучшем случае способно пояснить процесс, обозначить территорию, где все это происходит. Как таковое О. более чем готов считать все это правдой. Недомашность, следовательно, – воспоминание о другом, более раннем доме ума. Так же сон иногда будет противиться толкованию, пока кто-нибудь знакомый не предложит чуть ли не очевидное значение попроще, – так и О. не может доказать истинность или ложность довода Фройда, но тот ему кажется верным, и он с охотой его принимает. Все совпадения, что, казалось бы, вокруг него множатся, стало быть, как-то связаны с памятью о его детстве, словно самим его, О., вспоминанием детства мир возвращался к предыдущему состоянию своего бытия. Это ему мнится правильным. Он вспоминает свое детство, и оно является ему в настоящем в виде этих переживаний. Он вспоминает свое детство, и оно пишет ему себя в настоящем. Наверное, это он и имеет в виду, когда пишет: «первейший принцип – бессмысленность». Наверное, вот это он имеет в виду, когда пишет: «Он имеет в виду то, что говорит». Наверное, это он и имеет в виду. А может, и нет. Наверняка тут нипочем не скажешь.
* * *Измышление одиночества. Или истории о жизни и смерти.
История начинается с конца. Говори или умри. И сколько будешь говорить – столько не умрешь. История начинается со смерти. Царю Шахрияру наставили рога: «и они целовались и обнимались, ласкались и забавлялись, пока день не повернул на закат»[115]. Он удаляется от мира, поклявшись никогда больше не поддаться на женские уловки. Позднее, вернувшись на трон, свои физические желания он удовлетворяет за счет женщин, собираемых со всего царства. Удовлетворившись, женщину он велит казнить. «И царь Шахрияр еженощно стал брать невинную девушку и овладевал ею, а потом убивал ее, и так продолжалось в течение трех лет.
И люди возопили и бежали со своими дочерьми, и в городе не осталось ни одной девушки, пригодной для брачной жизни».
В этот миг к царю вызывается пойти дочь везиря Шахразада. («И старшая читала книги, летописи и жития древних царей и предания о минувших народах, и она, говорят, собрала тысячу летописных книг, относящихся к древним народам, прежним царям и поэтам».) Отчаявшийся отец пытается отговорить ее от намерения пойти на верную смерть, но она невозмутима. «Заклинаю тебя Аллахом, о батюшка, выдай меня за этого царя, и тогда я либо останусь жить, либо буду выкупом за дочерей мусульман и спасу их от царя». И она уходит переспать с царем и приводит свой план в действие: «рассказывать… что-нибудь, чтобы сократить бессонную ночь… что-то, в чем будет, с соизволения Аллаха, наше освобождение».
Царь соглашается ее выслушать. Она заводит свой рассказ – и рассказывает историю о рассказывании историй, такую историю, в которой содержится несколько других историй, и всякая, в свой черед, – о рассказывании историй – посредством чего один человек спасается от смерти.
Светает, и посреди первого рассказа-в-рассказе Шахразада умолкает. «“Куда этому до того, о чем я расскажу вам в следующую ночь, если буду жить и царь пощадит меня!”
И царь тогда про себя подумал: “Клянусь Аллахом, я не убью ее, пока не услышу окончание ее рассказа!”»[116] Так продолжается три ночи, и рассказ каждой прерывается, не успев закончиться, и перетекает в начало рассказа следующей ночи, а к этому времени первый цикл историй завершился и начался новый. Поистине дело жизни и смерти. Первую ночь Шахразада начинает Сказкой о Купце и Духе. Человек останавливается пообедать в саду (в оазисе среди пустыни), выбрасывает финиковую косточку – «и вдруг видит: перед ним ифрит высокого роста, и в руках у него обнаженный меч. И ифрит приблизился к купцу и сказал ему: “Вставай, я убью тебя, как ты убил моего сына!” – “Как же я убил твоего сына?” – спросил купец. И ифрит ответил: “Когда ты съел финик и выбросил косточку, она попала в грудь моему сыну, и он умер в ту же минуту”».
Это вина невинности (сродни судьбе всех девушек в царстве, пригодных для брачной жизни), и в то же время – рождение волшебства: овеществление мысли, оживление незримого. Купец оправдывается, и ифрит соглашается отложить казнь. Но ровно через год купец должен вернуться на это же место, и ифрит приведет свой приговор в исполнение. Здесь уже параллель с ситуацией, в которой оказалась Шахразада. Она желает отложить собственную казнь и, заронив такую мысль в царский ум, защищается – но делает это так, что царь не видит уловки. Ибо такова функция истории: заставить человека видеть то, что у него перед глазами, поднеся ему посмотреть нечто другое.
Проходит год, и купец, верный своему слову, возвращается в сад. Садится и принимается плакать. Мимо бредет старец, ведет на цепи газель – и спрашивает у купца, что стряслось. Старца завораживает рассказанное купцом (как будто жизнь купца сама есть история с началом, серединой и концом, выдумкой, сочиненной каким-то другим умом – что на самом деле так и есть), и он решает подождать и поглядеть, как все обернется. Тут подходит к ним другой старец, с двумя черными собаками. Разговор повторяется, и этот человек тоже садится ждать. Затем рядом случается третий старец, и с ним пегий мул, и вновь происходит то же самое. Наконец возникает ифрит – «огромный крутящийся столб пыли», налетевший из пустыни. Едва он вознамеривается потащить купца прочь и зарубить его мечом, «как ты убил мое дитя, последний вздох моего сердца!», вперед выходит первый старец и говорит ифриту: «О джинн, венец царей джиннов! Если я расскажу тебе, что у меня случилось с этой газелью, и ты сочтешь мою повесть удивительной, подаришь ли ты мне одну треть крови этого купца?» Поразительное дело – ифрит соглашается, как царь согласился выслушать историю Шахразады: с готовностью, без сопротивления.
Отметим: старец не предлагает защищать купца, как это произошло бы в суде, доводами, возражениями, представлением улик. Так джинн был бы вынужден смотреть на то, что он и без того видит: и на этот счет у него уже есть мнение. Скорее старец желает отвлечь его от фактов, отвести от мыслей о смерти и тем самым восхитить его – буквально похитить, заманить, увлечь к новому ощущению жизни, и тогда, в свою очередь, он откажется от своей одержимости убийством купца. Такого рода одержимость изолирует в одиночестве. Человек не видит ничего, кроме собственных мыслей. А вот история, не будучи доводом логики, эти стены рушит. Ибо она постановляет существование других и позволяет слушателю соприкоснуться с ними – хотя бы только мысленно.
Старик пускается в свой нелепый рассказ. Газель эта, как выясняется, – его жена. «Я женился на ней, когда она была совсем юной, и прожил с нею около тридцати лет, но не имел от нее ребенка». (Опять: отсылка к отсутствующему ребенку – умершему, еще не рожденному – отсылает ифрита к его собственной скорби, но косвенно, как к части того мира, где жизнь приравнена к смерти.) «И тогда я взял наложницу, и она наделила меня сыном, подобным луне в полнолуние, и глаза и брови его были совершенны по красоте!» Когда мальчику исполнилось пятнадцать, старик отправился в другой город (он тоже был купцом), и в его отсутствие ревнивая жена волшебством превратила мальчика и его мать в теленка и корову. «Твоя жена умерла, а твой сын убежал, и я не знаю, куда он ушел», – сказала ему жена по его возвращении. После года скорби корову принесли в жертву – кознями ревнивой жены. А когда человек немного погодя намеревался забить и теленка, сердце его не выдержало. «И когда теленок увидел меня, он оборвал веревку и подбежал ко мне и стал об меня тереться, плача и стеная. Тогда меня взяла жалость, и я сказал пастуху: “Приведи мне корову, а его оставь”». Дочь пастуха, тоже обученная волшебству, впоследствии обнаружила, кем на самом деле был теленок. Купец выполнил два условия девушки (выдать ее замуж за своего сына и заколдовать ревнивую жену, заключив ее в тело животного – «иначе мне угрожают ее козни»), и после этого она вернула сыну его первоначальный вид. Но история на этом не вполне завершается. Невеста сына, продолжает свои пояснения старец, «жила с нами дни и ночи и ночи и дни, пока Аллах не взял ее к себе, а после ее кончины мой сын отправился в страны Индии, то есть в земли этого купца, с которым у тебя было то, что было; и тогда я взял эту газель, дочь моего дяди, и пошел с нею из страны в страну, высматривая, что сталось с моим сыном, – и судьба привела меня в это место, и я увидел купца, который сидел и плакал. Вот мой рассказ». Джинн соглашается, что история и впрямь великолепная, и уступает старцу треть купеческой крови.
Один за другим два оставшихся старца предлагают ифриту такую же сделку и начинают свои рассказы с одного и того же. «Знай, о владыка царей джиннов, – начал [второй] старец, – что эти две собаки – мои братья». «Знай, что этот мул был моей женой», – сообщает третий. В этих зачинах – суть всего предприятия. Ибо что означает смотреть на что-то, реальный предмет в реальном мире, животное, к примеру, и говорить, что это нечто иное, а не то, чем выглядит? Это означает утверждать, будто всякая вещь ведет двойную жизнь, одновременно в мире и у нас в уме, а отрицать какую-либо одну из этих жизней – это убивать вещь в обеих ее жизнях сразу. В историях трех старцев друг к другу обращены два зеркала, каждое отражает свет другого. Оба – волшба, оба реальны и воображаемы, и каждое существует лишь благодаря другому. И это поистине дело жизни и смерти. Первый старик пришел в сад в поисках сына; ифрит – чтобы убить невольного убийцу своего сына. Старик на самом деле рассказывает ему, что наши сыновья всегда незримы. Проще истины тут нет: жизнь принадлежит только тому, кто ее проживает; сама жизнь предъявит требование на живущих; жить – это давать жить другим. А в конце посредством трех этих историй жизнь купца оказывается спасена.