Наум Вайман - Щель обетованья
шляпка гвоздя, которым небо надо мной приколочено. Верблюд на шоссе. Набатейское царство. Куда занесло. Какое коварство. 2.8. Виттельс: "Мы рождены для любви, но, к сожалению, кастрированы жизнью." Дочитал книгу Виттельса "Фрейд". Толковая, с живыми подробностями. Конечно, это была интеллектуальная революция. Сродни ницшеанской. Ницше строил сверхчеловека, а Фрейд - Сверх-Я. Человек не столько беспощадно самообнажался в психоанализе, сколько пытался выйти из самого себя, самовыворачивался. Это были родовые муки нового человечества, вся эта эпоха. Ращепление "Я". Релятивистская психология. "Я" - перестало быть цельным атомом, а оказалось неисчерпаемой квантовой бездной. Умерли великие мифы цельности. Философы ударились в литературу. Язык ускоритель сознания... Интересно (Иосиф, ау!), что свое лечение (через "донесение" вытесненного) Фрейд называл катарсическим. В то же время отцы психоанализа не обнаружили никаких клинических признаков "напряженки" между индивидуальным и родовым. Проморгали? Или это явление лежит не в плоскости психики, а является рациональной, осознанной рефлексией, но тогда оно лишается права на психическую энергию и не может служить энергетикой художественного, энергетикой катарсиса? 5.8. Третий день дома. Злой. Жена говорит: спортили мне мужика. Не могу до нее дотронуться. Не хочу и все. То ли либида вся выгорела на солнце, то ли... ты что ль мешаешь? Смотрю на себя: сапсэм сэдой стал, вся грудь белая, все, бля, старик. Оттого и злой, небось. Менопауза, это тебе не хрен собачий. И спорт, спорт, вроде болезни, похудеть, подтянуться. Сегодня в спорт-зале взвесился: 83 кг! Почти десять за пол-года скинул. (Когда-то до 72-ух выступал, приходилось, конечно, сгонять перед соревнованиями.) В основном в милуиме, в милуиме всегда жру мало. Даже Витюха-тренер, коротыш с надутыми мышцами ("Мне человека убить - ничего не стоит") похвалил: "Совсем по-другому выглядишь!" Витюха из Душанбе приехал, уже в газете портрет заработал, там его"одним из главарей русской мафии" кличут. Вначале все присматривался ко мне, как-то спросил:"Кем работаешь?" "Учителем,"- говорю. Хмыкнул. "Чего?" спрашиваю. "Не похож." И добавил с уважением: "Ты бы в банях у нас мог за старшого стоять". 21.8. "А все-таки человечество идет вперед, - сказал тесть, глядя на соревнование легкоатлетов по телевизору, - выше прыгает, дальше толкает, быстрей бегает..." 22.8. По русскому ТВ показали фильм Калика "И возвращается ветер..." Воспоминания жанр нелегкий. Все еще сердится, все еще пытается самоутвердиться. Искренность и точность, толкаясь, загоняют в тупик протокольной автобиографии. Тут как тут многозначительность, претензия на эпос. Задушил в себе импрессиониста. А ведь какой хороший фильм был "До свидания, мальчики", ясный, высветленный, с грустным еврейским юмором. Ненавидит Россию и почему-то обижается на попреки "русским салом". Мы в 67-ом тоже любовались фотографиями израильских солдат и мечтали влиться в ряды бойцов. А попали - в торговые. Перес говорит: рынки важнее дивизий. Тесть: "Не могу без нервов читать этого Ури Авнери, ну как это среди нас может быть такого человека..." Старшему внуку: "Ты смотрел вчера фильм о царе Давиде, о его последних днях, интригах во дворе?.." 13.9. Сегодня левые суки подписали смертный приговор государству сионистских завоевателей. Государству магендавидоносцев. У народа открылся активный мирный процесс. Магендавошкес... Жена:"Ты меня за уши оттаскал..." (Анюта называет жир на бабьих ляжках жопкины ушки.) 24.9. Утром, на море, гуляя вдоль берега, обсуждал с М. политику. М. принципиальный "левый", преданный сторонник западного индивидуализма, потребительства и антигероизма. "Могу признаться, что сто, да и пятьдесят лет назад я бы в государство еврейское не поверил." А я, говорю, сейчас не верю. После того, как поближе с евреями познакомился. 28.9. Учиться умирать, значит учиться жить, замечает Монтень. Животной тупостью называл стремление не думать о смерти. Размышлял о ней неустанно. "Размышлять о смерти - значит размышлять о свободе." И у меня в последнее время представление о ней уже не сопровождается тем уколом жути, как в юности. Оно стало каким-то обыденным что ли. Только боюсь, что не от презрения к смерти, приобретенного упорным философствованием, а от презрения к жизни. Вернее от детской на нее обиженности, мол, раз ты так... 2.10. Ездили в Вади Кельт. Л°ня, длинный и сутулый, с седой бородой, историк и писатель, от Иудейской пустыни балдел, а когда очам вдруг явился монастырь в бурых скалах, похожий на ящерицу в расселине, чудо мимикрии, у него вырвалось невольное: "?п!.." А вообще он хмурый, все радио слушает, в Москве опять попахивает Октябрьской. Люблю это восклицание с тех пор как узкобедрая и широкоскулая Танюша (заманил к Вовику "на новые пластинки", Вовик-фарца, обещал на полчаса опоздать), неожиданно легко сдалась, а когда воткнул, выдохнула, будто лопнула: "?птвою мать!" С тех пор у нас не случалось, но комплимент до сих пор греет. А, вот еще вспомнил: когда в первой тоске эмиграции проколол одну старую ершистую поэтессу, она запричитала что-то шопотом-скороговоркой, уловил только: "наконец-то, °птыть, наконец-то..." 6.10. О взятии Белого дома (народ окрестил его "черным" - покрылся копотью, из окон высовывались языки огня, пожаров никто не тушил, сотни убитых) мы узнали в Цфате. Зашли в мастерскую-галерею, художники русские, радиоприемник на столе работал, передавали сводки. Один из художников сколачивал рамку. - Ну что, ребят, - развеселился я, - взяли Белый дом? - Взяли, - вяло и равнодушно ответил сидящий у приемника и покуривающий. Рабин поехал в Каир подписывать капитуляцию перед террористами под патронажем Мубарак-его-каиры-мать. Террористов оприходовали под шапкой национально-освободительного движения. Леня: "Вот ты все ругаешься, не веришь (о еврейском спорили государстве), а я заметил, что у вас у всех какое-то очень теплое к нему отношение, бережное, я бы сказал: по-настоящему патриотичное, это меня даже удивило." Пытаюсь через Бюро в Москву поехать. Может, на год. Денежки подзаработать и удрать отсюда. Вчера убил день на психометрический тест. Через каждые два вопроса: любите ли вы свою мать? На вопрос: какое событие оказало самое сильное влияние на вашу жизнь? - так и не смог ответить. Все время всплывало одно и то же: наш класс (8-ой, мне пятнадцать) работает на опытном поле Сельхозакадемии, и вдруг откуда-то толпа разнузданной ребятни, главарем низкорослый пацан из параллельного класса, они ищут жертву, все равно кого; двое наших, Асанов (до сих пор помню фамилию) и еще один, поразбитней, чем остальные, направляются к ним "договариваться", вожака они знают, переговоры идут долго, возвращаются всей толпой, Асанов прячет глаза, тягостная неопределенность, и вдруг "они" выбирают меня, и еще кого-то, Зюса?, тот убегает, за ним не гонятся, а я как прирос, Волкова смотрит.., берут под руки и ведут к деревьям, никто из класса за меня не вступается, уже не помню точно, что было, теперь подумать, так ничего особенного, повалили, пытаясь на колени поставить, требовали в чем-то признаться, покаяться, сильно не били, заставили бежать, когда побежал, дали пару раз по жопе. Отчетливо помню только парализующий, раздавливающий страх, и стыд позора. Но как "на экзамене" про это расскажешь? Да и какое влияние оказало - не объяснишь в двух словах. Ну, подналег на гантели. Мама беспокоилась - ревматизм сердца. Не из-за этого ли и шахматы бросил? А ведь любил, и шло хорошо. И вообще любил задачки решать, по физике, по математике. Но после того случая упал интерес к интеллектуальным играм. Потом собеседование с молодой девкой, психологом. Пыталась выяснить, исподволь, не активист ли я какой партии, отвечал злобно, пререкался с ней, в общем, плохо выступил, глупо, выдал себя. Не пошлют, чужака почуяли. 20.10. Посидели с А. в "Тринадцать с половиной", потом побрели по улице, пустой, темной, вышли к пустырю над обрывом, внизу вздыхало ночное море, я прислонился к забору, который ничего не загораживал, она встала рядом, я обнял ее, привлек к себе. Поцеловал. Никакого возбуждения. Даже наоборот, покой, будто после. На всякий случай спросил: "Может поедем куда-нибудь?" "Я должна возвращаться..." Склеил я ее лихо, попалась под горячую руку. Вначале неприятно напомнила Катю (да и возраст тот же, возраст моего старшего), которую мы с Вадимом сняли в кафе "Космос", она была с подружкой из Риги, и мы к этой подружке потом в ноябре съездили на три дня, чудесные, чудесные были три дня, а в Катю эту я безнадежно и глупо влюбился, как Сван в Одетту, в фарфоровую ее красоту, она была настоящей блядью, а я не знал, как к ней подступиться, приносил ей книжки, сидел у нее в "будуаре", когда она переодевалась, ожидая очередного ухажера-клиента, иногда я делал неловкие попытки поцеловать ее, но она, поведя плечами, с такой нежной неприязнью отряхивала меня, что я терял смелость еще на пару недель. Эти глаза, бесцветные, как речная вода! Этот тип невинности, заебанной до изнеможения, в жгут меня свивает! Губы тонкие, так она еще помаду поверх края кладет, красную, на бледные губы, будто искусали ей губы в кровь, измучили бедную девочку... Отвез книги Володе. Обсудили неудачный вечер Даны 26-ого, "выдохлась", сказал мэтр, катил бочки на Генделева, а я подталкивал, у того на днях вечер был, к выходу романа, но М. и Л. в союзе с женой затащили меня на "Рояль", потом пошли в "Капульский" угощать жен пирожными, "Рояль" меня разозлил (вывели новую породу "фильмов для интеллигенции", с джентельменским набором "духовных ценностей" и "вечных тем", да лучше "звездные войны" или про костоломов), а М. почему-то понравился. Хотел поделиться с Володей своей влюбленностью, но не получилось, заболтались о пафосе, выспренности и высокопарности. Володя утверждал, что без них нет поэзии. А я ему толковал про японцев. Что нет в восточной поэзии, японской, китайской, пафоса. Она - умиротворение. Или меланхолия. А европейская - гордыня. Потому что для европейца душа возвышенна, то есть выше человека. Она есть преодоление его, освобождение от бреннности, и поэзия, песня души, (песнь безумного зерна!) - экстаз победы над природой. Японцу битвы с Творением затевать и в голову не прийдет. Кукай писал стихи на глади реки. А возьми типичное европейское, даже германское, великого русского лирика: Пусть головы моей рука твоя коснется И ты сотрешь меня со списка бытия, Но пред моим судом, покуда сердце бьется, Мы силы равные, и торжествую я. Тут не презрение к смерти, а вызов смерти! И не жизни ему жаль, с томительным дыханьем, что жизнь и смерть, но жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет уходя. Плач от непримиримости, от яростной обиды. (Может, действительно, как Бердяев писал, "мужественный дух немецкого народа овладел женственной душой русского народа"? Великая Хермания.) Больше всего раздражало в блаженную эпоху застоя, что отцы нации нагло лгали тебе в глаза. Злило то, что тебя, по-видимому, держали за недоразвитого. На самом-то деле, наоборот, нам предлагали изощренную умственную игру в "Бога и Кесаря", но интеллигенция этого испытания на интеллектуальную гибкость не выдержала, она пошла за посконными дровосеками, типа Солженицына, вопившими о житье не по лжи. Нам честно предлагали жить по лжи, а мы эту тонкую игру по наивности не оценили. Впрочем, не по наивности, по бездарности... Это я все к тому, что тут, в свободном, либеральном, открытом обществе, тебе не врут, нет, тобой "манипулируют", откармливая до отвала, на убой, протухшей телебурдой да газетной баландой. У нас даже поговорка есть такая национальная: фраера не переводятся, другие идут на смену. Одна теория "обратимости" процесса, начатого в Осло, чего стоит. (Прям как Фрейд: "Если опыт покажет, что мы ошибались, то мы откажемся от своих надежд". Это в ответ на возражение, что заменив Бога на психоанализ, он заменил "испытанную и в аффективном отношении ценную иллюзию другой, не прошедшей испытания".) Что ж остается? Забраться в пустыню и читать "Украшение летописей"... "В этих болотах живут дикие люди, ни с кем не имеющие сношений; они не умеют говорить на чужих языках, а их языка никто не понимает. Они самые дикие из людей; все они кладут себе на спину; все их имущество заключается в звериных шкурах. Если вывести их из этих болот, они настолько смущаются, что походят на рыб, вытащенных из воды. Их луки сделаны из дерева, их одежда - из звериных шкур, их пища - мясо дичи. Их религия заключается в том, что они никогда не прикасаются к чужой одежде и имуществу. Когда они хотят сражаться, они выходят со своими семьями и имуществом и начинают битву; одержав победу над врагом, они не прикасаются к его имуществу, но все сжигают и ничего не берут с собой, кроме оружия и железа. Когда они совокупляются с женщиной, они ставят ее на четвереньки, потом совокупляются. Мертвых они уносят на горы и вешают на деревья, пока труп не разложится. Среди них есть люди, которых называют фагинунами; каждый год они приходят в определенный день, приводят всех музыкантов и приготовляют все для пира. Когда музыканты начинают играть, фагинун лишается сознания; после этого его спрашивают обо всем, что произойдет в том году: о нужде и изобилии, о дожде и засухе, о страхе и безопасности, о нашествии врагов. Все он предсказывает, и большею частью так и бывает." 29.10. Все-таки израильтяне - совершенные папуасы. Разговаривать не умеют, только орать. (Прислушиваясь к крикам за окном.) 7.11. После спектакля посидели в "Апропо". Ветер гонял мусор по пустым трубам улиц, Тель-Авив был безлюден, как перед 9-ым аба*. Поцелуи и объятия в машине приводят меня в отчаяние, все дальше и дальше уводя от заветной цели - заставить ее плакать от счастья. Она в каком-то напряженном оцепенении, будто решилась на что-то беззаконное, и наши мистерии выходят не такими праздничными, как мечтается. Совсем-совсем не такими. Может видит во мне отца? В раннем детстве осталась одна с матерью. 6.12. Встретил Д. на концерте. Мемурмерет (психа давит). Одета фешенебельно. С вызовом своим сорока пяти и всему миру. Давали французское средневековое с лютнями. В модном подвальчике собралось человек 30, как на поэтическом вечере. Недорезанный левантийский бомонд. Это Д. меня к музыке приучила. Когда наблюдал, как ее ломило от Малера, тоже услышал этот тягостный вздох скрипок. Постепенно перестал относиться к слушанию музыки, как к экзамену на интеллигентность в приличном обществе. Рассказала, что едет в Ерушалаим на три дня с квартетом, там у нее отдельный номер. И на меня посмотрела. Отвел глаза. Нет-нет. Прости. На следующий день паати у жениной сослуживицы. Вилла в Рамат-Ашароне. Толпа богатеньких. Милые, ухоженные, раскрепощенные. Что им Хеврон, земля праотцев и прочая галиматья, за которую нужно кровью харкать и песок жевать. Да, таких не подмять, не рассеять. Народ - ртуть. Только я это подумал, как ввалился сын хозяйки, высокий, статный, с укороченным "галили"* и вещмешком, в запыленной форме десантника с нашивками лейтенанта. Его бросились зацеловывать. Устало улыбаясь, ушел к себе. Дожди прошли. Солнечно и тепло. Вчера ученики бастовали, и я - захити ми аэфкер /словил рыбку в мутной воде/ - удрал с ней в номера. Наконец-то прошло более или менее. И все равно, какая-то отгороженность... Может, не привыкла еще ко мне, всего-то в третий раз. А в первый, опосля значит, глядя на туманное окно, моросило, сказала с милой непосредственностью: "Занесло..." Но не в том смысле, как у меня в стишке о пустыне, что, мол, далеко, а - круто, занесло на повороте. Проста. Ноги в чулки прячет, уже варикозное расширение наблюдается, допрыгалась. Ладно сбита. В сумерках задернутых штор - Венера тель-авивская с чулочками на резиночках. Тхия (все, что от нее осталось) вошла в Тикву ("Возрождение" влилось в "Надежду"). Пошел на общее собрание. Задумка была: после собрания подскочить в театр, повидаться, - не сладилось. Выступала пророчица Мирьям в лихом берете. Потом в ночных новостях передали, что именно в это время мужа ее и старшего сына убили в Хевроне. Девять детей было. В субботу грибы собирали. Видимо-невидимо их. В основном маслята. Жена феноменально активна. Тоже вызов сорока пяти с хвостиком? Такая жадность к моему телу лестна, но утомительна. Дело дрянь. Никто не понимает, что произошло самое страшное: измена мифу. Это хуже, чем измена родине. 30.12. Вчера гуляли по Яффо. Сидели на скамеечке над морем. Тянет друг к другу. Думал сегодня организовать побег - не вышло. "Ладно, - говорю, не страшно. В другой раз." "Нет, страшно, " - говорит. Сидим на скамеечке над морем, времени мало. Муж, ребенок, больная мать, репетиции, халтуры. Смеркается. Минарет торчит перед носом. Угрюмое местечко. Наполеоновские руины. Целуемся. Говорит: "С последнего раза что-то изменилось. Пугает меня. Слишком часто о тебе думаю." А что в последний раз? Просто чуть лучше вышло. ("Кончила?" Кивнула. Улеглась на плече и задремала.) А сегодня ночью приснились волки. Сидим мы в избушке между полем и лесом, кто "мы" - не ясно, в карты играем. Вдруг из леса - слоны! - Гляди, - бросаюсь к окошку, - слоны! Потом визг какой-то за дверьми. Выглянул: львы, тигры - собак грызут. Быстро забаррикадировались. И тут волки пошли. Прошли тучей, и только трупы по полю валяются, людские. Звонил Арик, звал на собрание в Доме Журналиста: Биби, Геула, Лариса, Каганская. Обещал вырваться, думаю, может, потом с ней что сладится? Арик с горечью: "Выясняется, что свое государство иметь - дело не простое, приходится за него воевать. И не случайно народов много, а национальнах государств - полторы сотни. Так что не каждому положено. Вот палестинцы готовы жертвовать, значит им магиа /положено/. Создали государство те евреи, которые готовы были воевать, а эти - не готовы, значит, им и ло магиа /не положено/. И пусть не объясняют, что трусость, это на самом деле чувство справедливости." Ого, думаю, запахло Ницше, хоть он его и не читал. Да, Арику особенно обидно. За что девять лет в советской тюрьме отсидел? Сколько сил отдал на эту вонючую партию "Возрождения", дом возвел в Шомроне почти своими руками, по бревнышку, по кирпичику... Я тоже верил, что трусость - это галутное*, стоит только стать независимым народом и это пройдет. Как коммунисты верили, что стоит только эксплуатацию отменить, так все и побратаются. Ан нет. 12.1.94. Новый год справляли у скрипачей. Хозяин - нервный бабник, жена по струнке ходит, как японка, забито улыбается. Виолончелистка из их квартета - с пузом, шутили на счет беременных музыкантов. Водка была хорошая и не кончалась. Бабенки, все - ягодки опять, разгорячились, хоть на месте клади, волоки в туалет, как в доброе старое время. Одну тиснул все-таки, зашептала телефон, потом несколько раз, мимо проходя, спрашивала: "Не забыл?" Муж опасливо озирался. А до того у Оси был вечер танцев, так тоже там на одну клюнул, и заработал по пути домой скандаль°зо. А днем, после гулянки, поехали в лес. Пусто, тихо, народ, видать, отсыпается. Воздух почти морозный. В среду были с ней в отеле. Уломал-таки заскочить перед представлением. Подарил ожерелье серебряное йеменское, кружевное, звенячее. Потом новостями-планами делилась. В Россию на гастроли едут. Лакал ликер и хамил. Она к алкоголю индифферентна. А Д. обожала водочку. Заехал к Володе. Пошли гулять по Шенкин. Народищу! Молодые все, суки, красивые. Им до Газы, как до фени. А Газу, Газу святую кто же удержит, рыцари?! Книжку маэстро в общем одобрил. Исхудал, почти высох, выглядит больным - нелегко дается борьба с алкоголизмом. А теплынь стоит совсем летняя... 21.1. Ездил в Ерушалаим. Сначала к Малеру заскочил, оставил книжки для Вайса, тот обещал сосватать их Джойнту. Покопался в макулатуре. Какие-то незнакомые литераторы с налетом избранности и запашком непризнанности вели громкий разговор. Один из них затянул "то не ветер ветку клонит", я догадался, что у них это вроде пароля, и устыдился своей любви к этой песне. "Ухитрившись выбрать нечто привлекающее других, ты выдаешь тем самым вульгарность выбора", как сказал наш классик. Потом поперся в Нардом, где группа молодых- энергичных (в ермолочках), с опытом организационной работы, смастерила съезд правых русских (Алия за Эрец Исроэль). Все шло чинно, пока не вылез Менделевич и, рыдающим голосом пророка-самозванца, не позвал народ выйти на улицы, на борьбу, сомкнув ряды и до конца. Потом кто-то с бородой и в шляпе, объявленный равом*, начав застенчиво с того, что он еще не рав, обозвал всех "народом мещан", продавшихся истеблишменту, призвал народ мещан забыть торговлю, как род занятий недостойный евреев, особенно возмущался торгующими с Россией, поучал, что грабить гоев по Торе еще хуже, чем грабить евреев, что пока мы, народ мещан, от телевизоров, теплых кресел и хлеба с маслом не оторвемся, ничего путного у нас не выйдет. Запахло тоской по воздуху бедствий. Дамочка в кожаной куртке, увешанной металлом, авангардно и авантажно призвала всех принять палестинское гражданство и проголосовать за Арафата, и тут съезд пошел в разнос. Кто-то предложил обратиться к Клинтону с просьбой выделить кусок Аризоны для принятия четырех миллионов еврейских беженцев, некий импозантный профессор поставленным голосом лектора призвал вернуться к Торе, мол, если мы не перестанем ездить по субботам в автомобилях, мы обречены, что сало, которое мы едим, смазывает колеса палестинской революции (шквал рукоплесканий), какие-то чудики шныряли по рядам и предлагали внести скромный вклад (15 сикелей) в поддержку "партии абсолютной демократии", кто-то раздавал брошюрку "Просуществует ли Израиль до 2004-ого года". Вышел в фойе. Тут кучками курили. Поболтал с Прайсманом, Мааяном (рядом суетливо кружил Воронель-юниор), Эскиным. Володя разбух и хитро щурился. Умеет работь с масс-медиа. Но провокации его театральны, не в моем духе. Леня Цивьян, неутомимый Репетилов национального лагеря, звал на тайные собрания по четвергам. Встретил Эмму. Она еще ничего. Наши отношения изначально и взаимно построились по принципу: я бы не прочь, но, черт возьми, совершенно нет времени. Боря Камянов продавал свою книжку, изданную в России, сказал, что недавно, в интервью кому-то, упомянул мое имя. Мерси. Сережа в очках-лупах и автоматом на боку, бывший мехматянин, а ныне хевронец: "О чем они там болтают?! Остались считанные месяцы! Но мы не уйдем, забаррикадируемся." - Минометами выкурят, - пошутил кто-то. - А у вас только автоматы. Сережа загадочно улыбнулся:"Обком этим вопросом занимается." Спросил его про Додика, сказал, что давно его не видел. Вплыл Кузнецов в светлом твидовом пальто в мелкую елочку - и на меня. Постебались. Ему пересказали речь Менделевича. "Значит народ баррикады строить не побежал, - ехидно сцедил пахан, - кхе-кхе, плохо дело." Закурил. Мундштук серебряный. Стайка прилипал. Кузнецов - человек магнетический. Ощущение силы, притягивающей к себе, вызывающей желание идти за ним, служить. И не у меня одного, насколько я мог судить. Задраен, как атомная подводная лодка в дальнем походе. (Однажды ночью, в моей машине, на обочине, где лидер партии принимал челобитные, накануне подачи списка "Нес" в Избирком - первый опыт "русской партии", лет десять назад было дело? -, после бесконечного дня обсуждений, беготни, просьб, требований, споров, скандалов, капризов расслабились, даже я закурил, только что, в счастливых слезах, последней, выскочила из машины Наташа, получив обещание на пятое место, Эдик откинулся устало, повернулся ко мне: "Ну, а ты что ж места не просишь?" Я хмыкнул. "Для Атоса, - говорю, - это слишком много, а для графа де ла Фер - слишком мало." И он хмыкнул.) Подошел Юлик. Посетовал, что "хаки" /члены Кнессета/ как назло, разбежались, и никто не приехал. Мааян позвал в "Цомет"*, "есть такцив"/бюджет/, Толик Гершензон хвастался успехами своей новой фирмы. "С Гонконгом торгуем!" - Чем же? - Представь, источниками питания! Недавно два продали, есть заказ еще на один." "Это что ж, поштучно?" "Да, хитрые такие источники..." Явилась в красном Лариса, со свитой. Повадки стареющей императрицы. Только вместо двухметровых гвардейцев, вокруг еврейцы полтора на полтора. Поздравил ее с победой (вошла в команду Ольмерта). Стала вдруг оправлять платье, широко раскрытое на груди, зазвенела ожерельями:"Ой, чой-то я вся расхристанная", взгляд вопросительный, вызывающий и напряженный - вдруг опять вызов не примут. (А я свою милую уже недели две не того-с. Стишок вместо этого подбросил: "О, царица моих эрекций!" Погрозила пальчиком. И впрямь - стыдоба.) К восьми я собрался уходить, сионистский шабаш еще был в разгаре, но грустно стало. На выходе меня поймал Шехтман, долго рассказывал о своей важной роли в Беер-Шевском горсовете, потом бешено заспорил с каким-то юношей, пытавшимся собрать деньги на платную публикацию своей политической программы. Я улизнул. Иерусалимский воздух защипал блаженным легким морозцем. Поежился и поднял воротник. Стекла машины запотели. Прочитал "Зиву". Не произвело впечатления. Никакого. Запомнилось:"Нигавти лаэм этатахат" /подтирал им жопу/. Это он про своих пятерых детей от первого брака. А потом пришла Зива и сделала из него мужчину. 22.1. Передача о Рембрандте: картины из Эрмитажа, отрывки из дневников. Все к Христу обращался в дневниках. К утешению тайной дружбой... Лицо мужицкое: глаза - пуговки, нос - картошкой. Жена рано умерла, растил дочь. Остался один к старости. В поздних портретах тяжесть мудрости. Но совсем нет отчаяния. Были в лесу. Тьма грибов, да такие юные, скользкие, крепенькие - чудо! Супруга призналась, что только сейчас в ней просыпается женщина. Это какая же сука разбудила? Ну кому мешало, что ребенок спит? - Обожаю запах спермы! - обнюхивая тряпочку. И плаксиво:"Ты мне весь животик запецкал"... 29.1. Вот и опять суббота. Обещали дождь, но с утра солнце. Вчера смотрел "Малер" Рассела. Начало пышное: любовь с камнем. Под музыку. 3.2. Месяц уже динамо крутит. Вчера опять сорвалась с крючка. Ребенок заболел, то да с°. Кажись, завела кого-то поэффективней. И писем давно нет. 9.2. Вчера, наконец, договорились. В двухчасовое окно. С утра чувствовал ужасное, паническое возбуждение, щеки пылали. Срыв был неизбежен, но упорство обреченного, кажется я с этим родился... Как ни исхитрялся, ни сосредотачивался-рассредотачивался - оно так и не взошло. Вроде все идет нормально, наступает подъем, но яростной, жаждущей крепости нет, гаркнешь тут на него, а он со страху и съ°жится. И так несколько раз. (Видел недавно по ТВ огромного орангутанга, на ступеньках сидя, заботливо дрочил свой тонюсенький и длиннющий, подрочит и любуется, как оно качается, будто камыш на ветру, покачается-покачается, да и ленточкой розовой на ступеньки ляжет.) В конце концов я запихнул ей это дело, как тряпку, там оно кое-как разбухло и слегка напружинилось, поковырял, и вся недолга, потом с тоски пальчиком ковырял-ковырял и тоже вроде не до конца, в общем, как в том анекдоте:"Да ебемся, будь оно все проклято!" Она лежала, безучастно наблюдая за моей отчаянной борьбой с нашей физиологией, голову закинув за край кровати, чтоб, не дай Бог, не задеть прическу типа "венец терновый" с длинными "колючками" до глаз, уже приготовленную для выступления. Потом, помывшись, села наводить марафет. Чемоданчик у нее такой с инструментом. А я вышел на балкон. Ветер трепал чью-то майку, зацепившуюся за ржавый железный прут, как флаг разгромленной армии. Вольно задышалось морской гнилью. В щели между домами виднелось море, фиолетовое, с сединой. Доносился гул. И весь, склонившийся к вечеру, мир погружался в серое марево, на дне которого сияла затонувшая жемчужина солнца. Вернулся. Она зажгла свет. "Ну, чего ты все молчишь?", - как ни в чем ни бывало. Я и выдал. Нет, very gently. Что, пожалуй, наша "любовь" себя исчерпала. Тут и она обрадовалась, опять же повод поговорить по душам. Очень сближает. Сегодня ровно год, как муж застукал ее с той большой любовью, и что она от этой травмы так и не оправилась, что вначале ей показалось, что я... что я ее вытащу, но что-то не идет у нас, видно не судьба, и прочее. Вышли, можно было еще погулять у моря, но она спешила на репетицию, да и ветер разгулялся. Опять же на работу пора возвращаться. В машине еще попиздели. Как старые друзья. Решили культурненько свернуть это дело. Тоже мне affairs. Аналогичный случай был у нас в Тамбове... С Леночкой, на телефонной станции. Ох, хороша была, до сих пор обидно! Выскочит ночью из-под одеяла на звонки отвечать (ответственная!), ягодицы-ягодки впляс, лунным лучиком погоняемы, а-та-та лучиком по попке, а-та-та... И в Пскове тогда, записная ресторанная красотка на гостиничной кровати с клопами... Главное, смотрят на тебя со стороны. Остались где-то славный Псков, и бал в трактире привокзальном, грех коллективный, он же свальный, с полком гостиничных клопов... Хрупкий, однако, механизм. Получаюсь я по всем этим статьям слабачок. Да в каких - силач? Так что не войны бы мне воспевать, а сочувствие к людям, во. А тут еще в последнее время стал на двор по ночам бегать, да и днем часто ссать хочется. Вчера Сонечке, лечащему, позвонил, жаловался. А сегодня вроде и ничего. И ночью не бегал. Жена утром замяукала:"Потрогай мне..." Пришлось приступить к исполнению. Такая настырная стала, и не чурается моих ухищрений, сама себя аж обслуживает. Вот это я люблю, самообслуживание. Даже возбуждает. А еще в номере дверь в ванную была попорчена, с замком что-то, в общем, не закрывалась, я подергал-подергал, осторожно так, ну и оставил открытой, а она, когда мыться пошла, рванула, в сердцах, видать, и захлопнула. А обратно - накось, не открывается. Стоим голые по обе стороны двери и ржем. Кино. Бился над этой дверью, бился, на помощь не позовешь. Однако ж человеческий гений победил, разобрались с замочком. Ученики с моих уроков (два последних) сбежали, за что я был им благодарен. Чуть посидел для виду в учительской и поехал в Яффо, на партсобрание. Тоже традиция: после ебли как раз - партсобрание. Народ постановил, значит, с Моледет *, с Ганди, с последним правым, попробовать. Амикам это дело уже обделал со своими присными, устроил их на всякие джобики: у Ганди ни партии, ни аппарата, ни парламентской фракции, а деньги есть. Потянуло и меня выступить. С места. Сказал, что, привязавшись к Ганди, мы и его отправим на дно, что будет весьма изощренной местью, так что я - за. Мой пьяный юмор (голова что-то кружилась) не оценили, да я и сам потом пожалел: отечество, можно сказать, в опасности, народ переживает, а тут какие-то дурацкие шутки с дурной ебли. Ветераны: Гершон, Вальдман, были против, но предотвратить не смогли. Злые ушли. В общем, хана нашему "Возрождению". Да чего там, народ на всех парах рвется к светлому интернациональному будущему, а мы тут бубним про родину, независимость, состарившиеся пионеры, пионервожатые и звеньевые. В субботу ты приезжаешь. Ночью Вадик звонил, говорит: сижу, твои записи слушаю, реву в три ручья, и чтоб непременно еще напел и прислал, и о том, какие у него были летом романы, я обалдею, и что книжку издает. И я сразу затосковал по Москве, закручинился, затомился завистью: романы, книжки... 19.2. Неполадки с хуем. Страх. Супруге ночью приснилась летающая на ветру большая черная шляпа. С широкими полями. Хрестоматийная... Встретились у Музея (рейс задержали из-за непогоды). "Пойдем в Музей?" говорю, ибо боюсь. Подняла на смех. "Что ж я новое английское белье для Музея надела?" Пришлось приступить к исполнению. По полной программе. Ритуал в "Р.-А.". Там уже дерут 170 сикелей. Прошло успешно. Хоть в решительный момент я было дрогнул. Белье помогло, голубое, с причудами, трусики с разрезом, снимать не надо. На следующий день ритуал в Яффо, закусон у Дани. Почти никого. Море изумрудное. Солнечно. Чаек до хера. (Как это, вопрошает иностранец, отправившись на рыбалку, воды у вас - по колено, а рыбы - до хера? Кто ж тебе такое сказал, спрашивает местный житель, Михеич что ль? так у него хер ниже колена.) Все крутилась у стола кормящая сука, похожа на гончую, худая, рыжая. Мы накидали ей турецкой просахаренной хуйни, которую у них к кофе подают. Кофе сносное. На следующий день я ездил на базу, на этот раз за освобождением от милуима, кончилась моя служба отечеству. Опосля подхватил ее по дороге и поехали в Музей. Там выставка Маппельфорпа. Здорово. Особенно этот хуй с иголочки, во фраке хуй. И цветочки, как хуечки. Полное охуение. Авангардно. Потом зашли в буфет, опять же никого. Бутылочку винца полакали. Ну меня и понесло... Говорят, народ переживает, когда из армии увольняют. Как бы списали тебя в беззубые. И правда, если вспомнить, то больше было интересного, и люди симпатичные попадались, да и многие годы единственное время было, когда почитать удавалось. 25.2. Буфетчица Мальвина. Крутобедрая. Лицо - забрало. Равнодушие и отгороженность особенно распаляют. Рассказал про "артистку". Не все, конечно. Но о травме поведал, плакался. И вообще распоясался. И вдруг вижу Н., с какими-то мужиками к буфету спускается. Заметила ли? Врассыпную, перебежками, удрали. На обратном пути девочку потянуло в лес. Мягко отклонил. Потом в пардес *. В парадайс. Отклонил. Возникла напряженка. Да, а еще в разгар пьяненького, истеричного откровения в буфете сказал, смеясь, что в отличие от некоторых случаев, имевших место быть в прошлом, я на этот раз рад твоему приезду. Врезал. А за что? И ведь главное - чистая правда, рад, аж до слез расчувствовался, опять же портфель такой красивый подарила, как родная. Мой-то уж совсем развалился. Ну вот. Сказала, что хочет просто погулять, сказала, что не может так вот уйти, должна проветриться, в общем - шокинг. Но я был непреклонен. Становишься вдруг удивительно твердым, когда не стоит. Сказала с упреком: "Ты должен был тогда (когда в первый раз встретились и я предложил Музей вместо гостиницы) настоять на Музее." Я виноват. И еще корила себя за то, что "не прочуяла". "Как это я?!" - возмущалась собой. В пятницу обычная карусель: школа, потом ученик, потом младшего в консерваторию, ожидание трехчасовое в садике напротив: проверяешь контрольные, готовишь микропроцессоры, газетку почитаешь, поглядишь рассеянно на детей, старушек, собак. Вдруг пасмурность. Укрылся в машине. Из приемника тонко-тонко скрипка. Медленно. И рояль всхлипывает. Тени побежали по лобовому стеклу, то ли испуганных птиц, то ли листьев. Молодой черный кот озабоченно протрусил. Качнулись деревья. Высыпал дождь. Редкий, тяжелый. И тут же стихло. Никак небо не разродится. Наконец, прорвало. Порядочный дождик. А скрипочка все вытягивает свое тонкое, будто девочка-циркачка по лунному лучу, как по канату, бежит... и ягодицы-ягодки пляшут - дразнят.... Даже с супругой нерешительность завелась. Напугал ее, что "есть болезненные явления". Но все равно утром ссильничала, правда, осторожно, интересуясь, не беспокоит ли. В день первый, после работы, встретились, поехали к морю. Гуляли вдоль берега, пока солнце не село. Извинялся. Ты тоже. Дал рукопись. Взобрались на вышку спасателей, а тут - прилив. Отрезал от суши. Пришлось разуться и по холодной воде... Отлегло немного. В день второй А. вдруг захотела "поговорить". Работа кончилась, слава Богу, раньше, встретились в Яффо. Ну куда еще? Гроссмейстер не баловал разнообразием дебютов. Пообедали. Несла что-то житейское. Про конфликты в театре. Приглашала на премьеру. Не могу, говорю, семейное мероприятие. Странные отношения. Ничего общего, и такие конфузы жуткие, а поди ж ты, прилепилась. Да и меня ужасно тянет. Озорством влюбленности. Увы, так быстро испарившимся. Сказал, что на два дня уезжаю. С приятелем. "Хорошо тебе", позавидовала. Еще Д. вдруг позвонила, напрашивалась, и голос ее - чудеса! всколыхнул, как ленточку у орангутанга, но в струну не натянул, не сыграть. Супруга чует что-то неладное. Объясняю неполадками. И вправду, нишбар ли азайн*. В день третий с утра поехали в горы. За Рамле, у старой дороги на Латрун, есть миндалевая роща. Будто бледно-розовый дым висит над склоном в раме вспаханных полос чернозема. Отцветает миндаль. Розовые цветки и черные, мохнатые орехи. Шов с язычком. Ни дать ни взять - пизда черная. Над нами хрупкое солнце. Холодно. Весна в Иудее. Поднимаемся к тамплиерам. Вокруг камни дырявые, похожие на черепа. Декламирую свое старое: "мы поднимаемся в дурмане медуниц по козьим тропам в келью паладина, сад черепов, фиалки из глазниц, как рой птенцов дивятся на руины..." Останавливаемся, обнимает меня, целует. И вдруг такая тошнота подступила от этой декламации, от стихов этих отвратительных, какие-то дурманы медуниц °баные, - хоть два пальца в горло вставляй извергнуть рвотные "руины", мерзкую слизь изжеванных рифм... И ее поцелуй погрузился в это дерьмо, как в сургуч, припечатал, ох!.. Свернул с тропы и сел на камень у оливы. Ствол - будто несколько деревьев в канат скрутили. Корни похожи на корявые пальцы старика, изломанные артритом. Она моего состояния не заметила. Стала фотографировать. Между тем отлегло п