Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
У Иманта дело с юмором обстояло хуже, чем у Абрама Абрамовича. Не улыбнувшись, он продолжал, ощущая собеседницей только Дашу:
– Ты получишь диплом. И мы сразу уедем в Ригу. Станешь примой русского театра. Ты обязана победить. Потому что ты лучше всех!
Не сказал «талантливей», а сказал «лучше». Так Даша говорила об Афанасьеве, когда любила его. «По-другому, совсем по-другому, чем прежде, она любит его и сейчас, – внезапно подумал я. – А Имант будет принадлежать ей вечно. На этом и на том свете».
– Куда вы поедете? – будто очнувшись, спросила Иманта мама.
– В Ригу, – ответил он.
Размышляя о том, что сестра «по-иному» Афанасьева все-таки любит, я, наверное, пытался для самого себя ее реабилитировать.
«Но Афанасьеву иная любовь не нужна», – думал я, сумевший одолеть свою страсть, когда пришлось выбирать между нею и честью сестры… а значит, и верностью дому, маме, отцу.
Правда, Игорь считал, что я не любил, а «хотел» или, интеллигентно выражаясь, желал. Думаю, он был не прав. Но вообще-то «другие» чувства – жалость, восхищение, благодарность – нередко путают с любовью, с которой что-либо путать бессмысленно, ибо она ни с чем не сравнима. Уж поверьте мне, психоневрологу, начавшему влюбляться с детского сада.
Если к любви прикручивают, приспосабливают оговорки и определения – «люблю по-иному, по-своему», – это всегда подозрительно.
«Иманта жалеть невозможно, – продолжал размышлять я. – У него можно искать жалости. И защиты. Для женщины это естественно: жалость не унижает ее. Игорь считает, что стервы добиваются побед чаще, чем ангелы. Но они, уверен, перемешивают обожание с дьявольщиной и деспотизмом. Любовь не очищает их, а толкает на подлости. Я вот избавился от чувств к Лиде Пономаревой и навечно их отвергаю!»
В мыслях своих я, ворочаясь под одеялом, непрестанно возвращался к судьбе сестры, которая как женщина нуждалась если не в сочувствии, которое отвергала, то в надежности и защите. «Имант сумеет уберечь Дашу: мускульная сила его соответствует силе чувства и преданности, – убеждал я себя. – У него не возникнет другая любовь к сестре. Никогда… Надежность – главное его качество. Он как любит, так и будет любить!»
Заключая спектакль, исполнители всех ролей должны были выходить для «поклонов» по одному. На этом настояла Нелли Рудольфовна, хоть и не была постановщиком пьесы. Она отсутствовала на рядовых репетициях и даже на генеральной, дабы все убедились, что у нее к спектаклю нет особого и тем более необъективного интереса.
Единственное, чего ей хотелось, – чтобы кланялись поодиночке. Режиссер подчинился. И объяснил:
– Красовская считает, что таким сценическим способом характеры не будут скопом ломиться в память зрителей, а войдут индивидуально. И прочно.
Он был выпускником режиссерского факультета – и в дебаты с Нелли Рудольфовной не вступал.
Произошел, быть может, единственный в истории сцены случай. На репетициях Даша была одной, а дома, перед всеми нами и Имантом, она томительно и упорно создавала образ величайшей страдалицы, «без вины виноватой» мученицы, ввергнутой в конфликт между счастьем и совестью. Мы вместе, всей семьей, сочинили даже несколько фраз, которых не было у порочно даровитого автора. «Злодейка» этими фразами скупо, не взывая к жалости, давала понять, что ради любви, ни на что не надеясь, рассталась со своим прежним мужем и прежним благополучием. Получалось, что она не расчетливо, как намекал автор, не корыстно, а с завязанными глазами кинулась в неизвестность.
Несколько – всего несколько – реплик мы дописали: «злодейка» не вознамерилась примитивно утащить капитана подальше от дома, а давала почувствовать, что кислород понимания здесь отсутствует и ей нечем дышать.
К счастью, все, что говорил сам капитан, не аттестовало «злодейку» злодейкой, а лишь подтверждало, что он от страсти сошел с ума. «Злодейку», по умыслу автора, призваны были разоблачить ее собственные откровения, а их можно было доносить до остальных действующих лиц и до зала по-разному, а иногда в «сокращенном виде».
На домашних репетициях Даша, как говорят оркестранты, вела свою партию, а Имант играл на других инструментах: и за капитана, и за его жену, и за тех, кто непрошено вникал в ситуацию, стараясь на нее повлиять. Дети же – кстати, мальчики-близнецы – появлялись только в самом конце, когда матери и отца уже не было. До этого их «играло» не окружение, как в пьесах о королях, а отношение родителей – в чем-то разное, а в невообразимости отторжения от сыновей – одинаковое. Даша, следуя совету Абрама Абрамовича, должна была в финале обнять сирот. Воссоединившись, на сцене оказывались трое, для которых трагедия продолжалась, поскольку они остались в живых. Они были несчастнее тех, для которых трагедия уже завершилась.
На премьере все произошло согласно нашему тайному плану, скорее похожему на заговор.
Партнеры, помимо желания, подчинились тональности, которую задала Даша, потому что воля таланта, данного свыше, сильней старания средней руки одаренности или тем паче посредственностей. Эта воля способна подчинить и властно вести за собой.
Шел спектакль о жертве, которую тщетно пытались судить как виновницу, о горемычной, которую жестокость бессильно стремилась изобразить источником горя.
То, что на лике Дашиной героини хотели выжечь клеймо «злодейки», обернулось такой беспредельной несправедливостью, что название пьесы непредвзятые зрители мысленно заключали в кавычки.
Но непредвзятых в зале было не так уж много. Они сосредоточились в девятом и десятом рядах. Это были приглашенные для престижа деятели культуры, некоторые родители, наша семья, Абрам Абрамович, который, впрочем, тоже представлял семейство Певзнеров, и Имант, который мечтал представлять его в будущем.
Автор пьесы в дни репетиций и во время премьеры сказался больным. Несмотря на молодость, он, как опытный мафиози, замышлял, планировал преступление, но сам на месте преступления не появился. Хотя в писательском ресторане его видели.
Как повелела Нелли Рудольфовна, актеры выходили кланяться по одному. Зал заковался в сдержанность, напряженность… Он затаенно ждал. Последней вышла на «поклон» Даша. И тут затишье взорвалось бурей. Начался новый спектакль… Он был задуман и осуществлен Нелли Рудольфовной, но уже не на сцене, а в зале. Действующие лица смешались, заглушали друг друга.
Зал, превратившись в толпу, – сидячую, но толпу! – словно взбесился. Делать это во тьме было удобно и безопасно. Топали и кричали: «Во-он!» – олицетворяя нашу сестру со «злодейкой», которая в другой, не ставшей спектаклем пьесе убила двух людей, а двух детей оставила без матери и отца.
«Во-он!» – вопила Лида Пономарева. Ее-то голос я уловил бы из тысяч. «Во-он!» – орали запрограммированные студенты, оскорбленные красотой и талантом Даши. Это и была расплата за любовь Афанасьева, за всю неудавшуюся женскую судьбу Нелли Рудольфовны. «Из ряда вон выходящие… Со сцены вон уходящие… – возникло у меня в голове. – Вроде есть разница! Но тут и там – «вон». В этом суть и вся безысходность», – прокручивал я странную мысль.
Имант поднялся и направился к сцене. А Даша, непривычно потеряв власть над собой, бросилась со сцены ему навстречу, прибилась к его груди и затерялась на ней. Имант застыл. Сестра, получилось, преградила ему дорогу.
И все-таки Имант одним своим видом заткнул залу рот. Орать перестали. Боялись, что он и во тьме разглядит, узнает и не простит. Но зато ногами принялись действовать громче, старательней. Топали под стульями: хоть и бойко, но трусливо и анонимно.
И вдруг свершилось такое, чего не ждал уж никто: ни мы, ни Имант, ни Нелли Рудольфовна… Мама, незаметно преодолев расстояние между девятым рядом и сценой, не взлетела, а, будто считая ступеньки, взошла на нее. И хоть многие не знали, кто она и откуда, некое предчувствие заставило всех, не сговариваясь, погрузить зал в безмолвие.
– Я Дашина мама… А ее отец, тоже Певзнер, – Герой Советского Союза… если вам неизвестно. Напоминаю об этом первый раз в жизни. Я думала, он и его друзья победили фашизм…
Мама покинула сцену. А безмолвие зал не покинуло.
* * *Ассоциации часто бывают не прямолинейными, а окольными и нежданными. Один факт, случается, приводит к другому, который выглядит не родным его братом и не двоюродным, а родственником весьма отдаленным. Или даже вовсе не родственником… Перелистывая биографию нашей семьи в часы вечерних своих путешествий, я наткнулся на плачущего мужчину. Он был не из тех, что дают волю слезам. Хоть и без формы, он выглядел профессиональным солдатом: подтянутым, прямым, не умевшим сгибаться ни под тяжестью лет, ни под тяжестью жизни. Плакал он открыто, не таясь, на автобусной остановке… Я, быть может, не смел вторгаться в его беду, но мне, как тогда, на бульварной скамейке, показалось, что она сродни горю, которое обрушилось на меня, придавило…