Данни Ваттин - Сокровище господина Исаковица
Через полгода бабушка не выдержала, пошла в еврейскую общину и пожаловалась. Ходить туда она не любила, потому что люди оттуда, по ее словам, совершенно не интересовались беженцами и не имели ни малейшего желания ей помогать. Кроме того, бабушка винила их в том, что ей не дали продолжать учебу, поскольку община встала на сторону “старика”, когда тот счел ее слишком взрослой, чтобы ходить в школу. Впрочем, не знаю, так ли просто в действительности обстояло дело. Община все-таки не получала никакой помощи ни от государства, ни от муниципалитета, и ответственность за все расходы на детей ложилась на нее. Вероятно, члены общины были настолько благодарны, если кто-то брал детей на себя, что такие мелочи, как прерванное школьное образование или неоплачиваемая работа по дому, их просто не волновали.
Но что бы там бабушка ни думала об общине, ей все-таки нашли место в другой семье. На этот раз она попала к Гордонам, тем, что позднее дали имя фирме дедушки Эрнста по изготовлению автомобильных радиоприемников. Там она тоже работала по дому, но на этот раз ей платили. Кроме того, семья относилась к ней хорошо. Хотя, по ее словам, они “ни черта не понимали” в том, что творилось за пределами Швеции.
Это было трудное время, рассказывала бабушка Хельга. Она все время боялась. Боялась того, что происходило в Германии. Боялась, что немцы придут сюда, а также боялась всех жителей Швеции, симпатизировавших нацистам.
– Многие шведы занимали откровенно пронацистскую позицию, – объясняла она. – Им нравился Гитлер. Многие зарабатывали на бизнесе с немцами. Остальные ничего не понимали.
Даже сегодня, когда ей уже восемьдесят девять, вспоминая об этом, бабушка готова прямо взорваться от возмущения. Она ругается, как последний матрос, называет Стокгольм “чертовой крестьянской дырой” и так много говорит о “проклятых шведах”, что трудно поверить, что перед вами женщина, прожившая в этой стране около семидесяти пяти лет.
Когда она так заводится, у меня возникает ощущение, что на самом деле она злится из-за того, что у нее украли жизнь. Будто она сидела на сокровище, которое у нее отобрали. Контраст с дедушкой Эрнстом колоссален – ведь он и его друзья были готовы почти на все, лишь бы им разрешили покинуть Германию. Поэтому они могли радоваться тому, что они здесь, хотя их тоже использовали. Правда, с другой стороны, они, в отличие от бабушки, не были одиноки. Они держались друг за друга, а такое единение сразу меняет дело.
Вероятно, тяжелее всего для бабушки были одиночество и беззащитность, а также постоянное беспокойство за оставшихся в Германии родителей. В первые годы жизни в Швеции она изо всех сил старалась помогать им, посылая письма с деньгами, которые удавалось откладывать. Несмотря на то, что она получала ответы, определить, каково им на самом деле приходится, бабушка не могла, поскольку в силу тогдашних обстоятельств писать откровенно родители не решались. Последнее письмо она получила в 1941 году. В нем было загадочное сообщение о том, что они собираются ехать в санаторий, без указания адреса. Больше она ничего о них не слышала.
* * *
Вернемся в Польшу 2012 года, где мы с Лео, прихватив с собой колоду карт, оставляем отца в номере. – Опять собираешься опекать? – задиристо кричит отец нам вслед.
Но я оставляю его реплику без ответа. Мы спускаемся на лифте в ресторан, едим там крем-брюле и играем в карты, а за окном течет река Мотлава, и мне приходит в голову совершенно непостижимая мысль, что человеку может быть так хорошо, что он даже не понимает, насколько ему хорошо.
17. На Гледьевэген
Мы просыпаемся, приводим себя в порядок и спускаемся на завтрак. По сравнению с массовым кормлением на пароме, здешний шведский стол кажется просто роскошным. На нескольких столах на больших белых тарелках изящно разложены предлагаемые на завтрак блюда, а за окном спокойно течет река. Мы берем тарелки и нагружаем их едой. Я беру мюсли и несколько бутербродов, а отец – колбасу, бекон и сладкий йогурт.
– Такую пищу следовало бы запретить, – говорит он, едва успев прожевать кусок бекона. – Она забивает артерии.
– Ее совсем не обязательно есть, – отвечаю я.
– Да, и курить тоже не обязательно, – возражает он. – Но на пачках сигарет имеется предупреждающий текст, и в ресторанах курение запрещено. Так по чему же разрешена жирная пища?
– Ты считаешь, что надо запретить людям есть жирное?
– Нет, но можно было бы снабдить упаковки пред упреждающим текстом или фотографиями, изображающими, как выглядят сосуды после того, как ты объелся. Тогда люди, наверное, ели бы поменьше.
В словах отца, безусловно, есть доля истины, но мы ведь в Польше, и было бы жаль, невзирая на риск для здоровья, не воспользоваться возможностью отведать супержирной еды. Особенно раз поблизости нет мамы, которая непременно проверила бы ее пищевую ценность. Поэтому мы берем себе еще и едим с большим аппетитом. Сегодня нам предстоит сделать довольно много. Мы, в частности, поедем в родной город Германа Исаковица, где я договорился о встрече с Лукашем и одним историком, который, я надеюсь, поможет нам узнать больше о месте, где мой прадед зарыл сокровище. По пути мы будем проезжать крупнейший готический фортификационный комплекс Северной Европы, на который тоже собираемся взглянуть. Однако сперва надо завершить завтрак, на что из-за нашего обжорства требуется изрядное время. Тем более что отец внезапно обнаруживает, помимо остальных лакомств, свернутые рулончиками филе салаки.
– Рольмопсы! – радостно восклицает он, наклады вая себе на тарелку целую гору. – Их вы обязательно должны попробовать. Они очень вкусные. Мы их однажды ели во время отпуска в Голландии. С тех пор они, пожалуй, мне не попадались.
Попробовав кусочек, я не могу полностью разделить энтузиазм отца. Можно прямо подумать, что лучшего с ним в жизни не приключалось.
– Удивительно вкусно, – довольно говорит он, опустошив тарелку. – Настолько вкусно, что я почти готов поменять фамилию на Ваттин-Рольмопс.
– А я поменяю обратно на Исаковиц, – заявляет на это мой сын.
– Вот как. Желаю удачи в поисках работы, – отвечает отец.
Пожелание высказано в шутку, но кое-какое рациональное зерно в нем есть. Фамилия играет большую роль в том, как тебя воспринимают. Я сам несколько раз подумывал, не взять ли обратно старую фамилию и именоваться Даниэль Исаковиц (что звучит гораздо круче и более на восточноевропейский манер, чем Данни Ваттин), но приходил к выводу, что за почти сорок лет имя стало слишком большой частью моего “я”, чтобы его менять. Хотя смена фамилии – явление весьма обычное. Люди регулярно это проделывают. Иммигранты – чтобы вписаться в новую жизнь, женщины – потому что выходят замуж, а некоторые поборники движений нью-эйдж – чтобы подчеркнуть произошедшую в них или желаемую перемену.
Тем не менее в глубине души я всегда считал трусостью со стороны дедушки то, что он отказался от своей фамилии. Я воспринимал это так, будто он не отважился отстаивать свое происхождение, а словно бы обмакнулся в камуфляжную краску в надежде, что никто не заметит, что он отличается от остальных. Мне это казалось слабостью – типичное представление избалованного сопляка с наивными идеалами и ограниченным жизненным опытом. Ведь такому очень легко решительно высказываться о том, что правильно, а что нет. Подростком я точно так же заявил отцу, что никогда в жизни не смог бы поднять оружия против другого человека.
– А я смог бы, – ответил он.
– Неужели ты смог бы кого-нибудь застрелить?
– Естественно, – произнес отец.
Я был потрясен и сделал, в силу своей наивности, вывод, что мой собственный отец – ужасный человек.
– Если бы моя семья оказалась под угрозой, – про должил он. – Если бы кто-то пытался убить моих де тей, я бы его застрелил.
– А я бы нет! – упрямо воскликнул я.
– Неужели? – спросил отец. – Даже если бы кто-то поднял оружие против тебя, или меня, или твоей сестры?
– Ни за что! – закричал я. – У человека нет права лишать другого жизни. Никто не имеет права лишать другого жизни.
– А если бы иначе тебя убили? – попытался отец. – Неужели ты тогда не взялся бы за оружие?
– Нет, – решительно заявил я. – Ни за что.
– А я бы взялся.
Отец, казалось, был возмутительно доволен этим фактом. Будто считал, что его инстинкты защитника меня восхитят.
Я же ничуть не восхитился. Напротив, испугался от того, что у меня вместо отца такой кровожадный и непросвещенный человек. Но это было тогда. Если бы кто-то спросил меня сегодня, на три ребенка позже, смог ли бы я застрелить кого-нибудь, я бы ответил то же, что отец. Впрочем, в то время я обладал очень твердыми убеждениями по поводу массы вещей, о которых почти ничего не знал. В частности, по поводу того, стоило ли дедушке Эрвину менять фамилию.