Михаил Валин - Дети Гамельна. Ярчуки
Стреляла вся банда – пули рвали тело запорожца, однако ноги одноглазого разбойника в мягкую пыль шляха словно вросли – стоял крепко. Просвистел камень, ударил казачуру в голову и, наконец, выпустила мёртвая рука саблю, повалилось тело, в котором уж мало что от человека можно было угадать. Збых ухмыльнулся и начал отряхивать руки.
Эх, не подумал капитан, не вытребовал в Риме пушку. Тут бы ядром – самое то...
***
Кроме Юзека Кашуба, которому казак отрубил его моряцкую голову саблей, на тот свет отправился еще и Франтишек, поймавший вражескую пулю сердцем. Еще трое щеголяли свежими повязками, но раны были не тяжелые, больше по касательной прилетало. Ну и Збых, выкарабкиваясь на дорогу, умудрился подвернуть ногу.
Кое-кто даже ляпнул, что хитрый Литвин поскользнулся нарочно. Чтобы не возиться с трупами, собирая ценности с тёплых ещё тел. До исподнего, конечно, не раздевали, куда те лохмоты денешь? А вот перстни с деньгами да оружие из того, что поцелее да поновее, хозяев сменило. Ни к чему мертвецу хороший пистоль, с собою-то не заберёшь на тот свет…
А проклятого жеребца так и не поймали. Удрал, адский скот. Надо было бы тоже пристрелить, да где там – умён вороной, не подставился.
***
Переправа, но не та, о которой говорил чумак, а другая, на четыре версты выше по течению, открылась перед глазами на следующий день, уже в потемках. Через широкую речную гладь медленно тащились прямоугольники паромов. Пока одолели длинный спуск, солнце скрылось за горизонтом, и у реки банда оказалась уже в темноте.
На берегу раскинулся настоящий лагерь из ждущих перевоза. Горели костры, лаяли собаки, мычали волы, пели бабы, слышались пьяные крики, кому-то били морду, а кого-то, судя по хриплому бульку, оборвавшему визг – прирезали. Жизнь кипела.
Глава 6. О губительности злата (в особенности иудейского). И о бездонности бесовских ям
Нюхал ли кто Пришебскую горилку с тем трепетом и пиететом, с той глубочайшей прочувствованностью, от коей кружит голову и ус дрожит в сладчайшем предвоскушении? Вдыхал ли кто дивный аромат хмельного огня, чуял ли славный привкус ржаной корочки, пшеничной пампушечки, нежного смальца и солёного хрусткого груздочка? О, втянуть всею полноценной двуноздрёю аромат, дабы чарующая сивушность взялась да и продрала аж за самую селезёнку, а то и поглыбже. Содрогнуться всем существом своим, выдохнуть так, чтобы застольников с лавки посшибало, да опрокинуть полноценную чарку в иссохшую пасть казацкую, чтоб только булькнуло там, точно в самом глубоком колодце. После втянуть воздуху полну лыцарску грудь, да зашвырнуть подалее за зубы толстенный ломоть кровяной колбасы, что своей нежностью да тонкокожестью схожа с голяшкой гостеприимной попадьи из всеизвестной Коржовки.
Иные уверяют, что самая вершина из вершин достиженья ума человечьего – то самопрыглые вареники. Брехня! Самозаливную горилку ничем не превзойти!
***
… Нет, не лилась сама собой падлюка! Хома сощурил глаз, осторожно прицеливаясь, взглянул в чарку. Как нарочно шинкарь сполна доливает – вздрагивала прозрачнейшая, что та слеза младенца жидкость вровень с краями посудины. Манила блеском, ядрёным, даже на взгляд ожоглым. Ох, да що ж ты будешь делать?!
Вся беда была в том, что выпить сию чарку казак мог. Хоть едным махом опрокинуть, хоть выцедить, а хоть на дурной римский манер вылакать мелкими мышиными глоточками. Дозволяла ведьма выпить. Одну чарку. Одну! Потом к горилке лучше и не подступаться. Не-не, Хома пробовал, как иначе-то!? Уж как после уминало и валтузило казацкое нутро, что даже не поймешь: то ли горло уползло в закуток самой дальней кишки и в узел завязалось, то ли наоборот, кишка к адамову яблоку подступила – то мучительство осознать христианской душе невозможно.
— Чёртова баба, — прошептал Хома, с тоскою глядя на чарку.
— Вот отчего опять «чёртова»? – невнятно пробубнил Анчес, уже ополовинивший свою чарку и яростно закусывающий – жареные караси с миски так и улетали, словно невидимая щука затаилась сбоку от той вместительной посудины. – Проклята очень хитро наша хозяйка, а вовсе не «чёртова». Да и живёт долго, вот и обозлилась-то.
— Может и чёртова, и проклята, — Хома все ж успел ухватить двух последних рыб за хвосты. - Одно другому вовсе даже и не мешает, а совсем наоборот.
Сотоварищ неодобрительно дернул своим истинно гишпанским, длинным и хрящеватым, на манер исхудалого поросячьего «пятака», носом, но теряться и не подумал – перешел к вареникам с творогом. Столовались новоявленные гайдуки по-пански – в этом деле ведьма (или как надлежало нынче именовать мерзкую бабу – пани Фиотия) слуг ничуть не сдерживала. Наоборот, разгульность надлежало выпячивать. Неизменно подтверждая делом, что гостят в Пришебе люди богатые и важные, заведомо достойные уважения. И неуместно тем людям высказывать всякие дурные вопросы и подозрения. Имелось в таком замысле свое достоинство: разбогател Хома на новые шаровары и добрую казацкую свитку (пусть со штопкой и не особо замытым пятном под боком, но что за безбожная личность вздумает заглядывать доброму человеку подмышку?). Красовались за зеленым кушаком пара рагузских[50] пистолетов и большой татарский кинжал, добротные сапоги попирали щелястые половицы, лежала на лавке новая, отделанная смушкой, шапка. Вот только не имелось истинной радости от того изобилия.
— И вовсе не стану пить, — с досадой молвил Хома и решительно отодвинул горилку. – Что толку начинать хорошее дело, ежели сразу же его и оборвешь?
— Верно говоришь, — согласился худосочный гайдук-гишпанец, пихая в пасть зараз по два вареника. – Я допью. А то шинкарь недоброе заподозрит.
Хома показал сотоварищу умело скрученную немалую дулю и вынул из-за пазухи плоскую баклагу. Горилка печально перетекла в новое пристанище.
— Ты спробуй, спробуй! Только сильное заклятье! Никак не обмануть, — напророчил бессердечный гишпанец, коему дозволялось потреблять горилки сколько угодно, ибо кудрявую голову спиртная крепость вообще не кружила, хоть бочку заливай в тонконогого болтуна. – Хватанешь лишку, опять ночью мычать примешься да волчком кружить.
— Тебе-то что? – с законным ядом напомнил Хома. – Вашему кобельерству всё одно ночами не спать.
— Может, обойдется сегодня, — вмиг поубавил зубоскальства гишпанец. – Хозяйка про дело намекала. Про тайное.
Хома лишь невесело хмыкнул: у чёртовой бабы до страдальца-Анчеса по ночам одно-единственное дело и имелось – сугубо паскудное. Видать, шибко оголодала по мужскому духу проклятая ведьма. Чипляла кудрявого гайдука за шиворот да в комнату уволакивала. Только на рассвете и приплетался, иссушенный и помятый, будто остатьняя тарань, что выковыряна с самого дна пахучего чумачьего мешка.
Жили славные путники на гостевой половине дома. Как встали тут мимоходом переночевать, да выяснилось, что старый шляхтич занедужил, так и прижились – никто ведьминскую хитрость не распознал. Старик-лях доходил, с постели вовсе не вставал. Безутешная дочь и её заботливая наперсница-служанка ухаживали за болящим безотлучно. Верные гайдуки охрану несли, вокруг шинка бдительно слоняясь. Кучер, правда, как-то незаметно сгинул. Сказано было, что в маеток отправлен упредить панских домочадцев о болезни хозяина. Гайдуки шепотом обсудили: в болотную топь тот кучер отправился или на дно речное? Хотя, что за разница? Держала ведьма своих верных слуг в хваткой горсти, ох, крепко держала! Дальше двух домов не отойдешь — этак горло затыкает, что обратно сам вприпрыжку несешься.
В остальном, служить было скучно. Жри, спи, за лошадьми ходи. В комнату к пану-хозяину гайдуки заглядывали только по особой надобности: выглядел лях уже и не совсем живым, а на молчащую красавицу Хелену оба гайдука и вообще смотреть не могли. Была в том некая странность: приходил к больному городской лекарь-прошелыга, заглядывали иные местные люди – косились на паненку с интересом, но в визг не пускались. А Хому от близости молодой паненки таким морозом пробирало, что… Впрочем, Анч, хоть и попривыкший к ведьминским благожелательностям, но от паненки шарахался даже пуще, чем от ненасытной Фиотии. Зато сама ведьма умертвённой девушке целыми днями внимание оказывала, всё возилась-старалась, воспитывая да нашёптывая. Ничего путного из тех чарований не выходило. Разве что стала иной раз улыбаться панна Хеленка. Но то была такая улыбка, что лучше бы и её не видеть.
В остальном жили сыто. Пришеб оказался городком не хуже других. Сонный гарнизон из десятка кварцяных[51] драгун, достойный базар, церковь, костёл, синагога (слегка порушенная, ибо случилась с местным еврейством года два назад некая печальная неприятность). Имелся в Пришебе на диво откормленный войт[52]- пан Пацюцкий, приятная на вид жинка[53] цирюльника, лавочники-крохоборы и стадо демонски бодливых коз, что вечно выдирали колья своих веревок, сбивались в шайку и досаждали прохожим на городской площади. Имелся, конечно, и иной разнообразный обыватель: тысячи три христианских и всяких иных мещанских голов, малодостойных упоминания. Добрый город, чинный. Лужи на площади землёй присыпать и заровнять – так и вообще истинная Варшава.