Keith Richards - Life
В ту первую ночь мне звонили много раз — нейрохирурги со всего света, из Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, — люди рвались поучаствовать. «О, я просто хотел убедиться. Я переговорил с таким-то и таким-то, и вам обязательно нужно сделать то и сделать это, и пятое, и десятое. И на следующее утро я говорю: слушай, Кит, я так больше не могу. Меня будят посреди ночи и объясняют, как делать дело, которым я и так каждый день занимаюсь. И он сказал: ты будешь говорить со мной в первую очередь, а всех остальных можешь сразу посылать в пизду. Это я его цитирую. И тогда с моих плеч свалился камень. Потом уже было легко, потому что мы могли принимать решения вдвоем, и так мы и делали.
Каждый день обсуждали, как он себя чувствует. И я все четко объяснил: какие должны быть симптомы, по которым будет понятно, что пора оперировать.
У некоторых пациентов с острой субдуральной гематомой кровяной сгусток рассасывается примерно дней за десять, и его тогда можно удалить через маленькие дырочки, вместо того чтобы вырезать большое окно. Мы как раз на это ориентировались, потому что Кит чувствовал себя хорошо. Мы рассчитывали обойтись консервативными методами или по крайней мере простейшей операцией. Но на снимке был виден довольно приличного размера сгусток с некоторым смещением срединных структур мозга по сравнению с тем первым снимком.
Я ничего не предпринимал, просто ждал. В субботу вечером, после того как он пробыл у нас неделю, я пошел с ним поужинать, и выглядел он как-то не очень. На следующее утро он позвонил и пожаловался, что болит голова. Я сказал, что мы сделаем ему еще одну томограмму в понедельник. И к утру понедельника ему было уже гораздо хуже: сильные боли, речь не совсем четкая, он начал чувствовать слабость. И повторная томограмма показала, что сгусток опять вырос и что боковое смещение значительно продвинулось. Так что решение далось нам просто — он бы не выжил, если 6 мы не удалили сгусток. Он был действительно совсем плох, когда ложился на стол. Кажется, мы оперировали где-то в шесть или семь часов вечера в тот день. 8 мая. И сгусток оказался солидный, минимум полтора сантиметра толщиной, может даже два. Как густое желе. Так что мы его вынули. Оказалось, там кровоточила артерия. И я её просто заткнул, подчистил и уложил на место. И потом он проснулся почти сразу и говорит: «Вот, теперь совсем другое дело!» Давление быстро отпустило, и после операции он моментально почувствовал себя намного лучше, прямо на операционном столе.
В Милане, на первом концерте, который он давал после операции, он нервничал, и я тоже нервничал. Речь — вот что меня больше всего беспокоило, речь и языковое восприятие. Некоторые утверждают, что правая височная доля больше влияет на музыкальные способности, но за речь отвечает доминирующее полушарие твоего мозга, выразительная часть мозга — левая сторона у правшей. Мы все переживали. Он мог не вспомнить, как это делается, у него мог случиться приступ на сцене. Кит виду не показал, но со сцены пришел сияющий от радости, потому что доказал, что все прекрасно помнит.
Мне сказали: тебе нельзя будет работать шесть месяцев. Я сказал: шесть недель. Через шесть недель я уже снова играл. Так нужно было, я был готов. Либо ты становишься ипохондриком и слушаешь, что говорят другие, либо принимаешь собственные решения. Если б я чувствовал, что не справлюсь, я бы сам первый так и сказал. Мне говорят: тебе-то откуда знать? Ты же не врач. А я отвечаю: говорю вам, со мной все в порядке.
Когда Чарли Уоттс чудесным образом снова объявился на сцене через два месяца после курса лечения от рака, и выглядел шикарнее, чем всегда, и сел за барабаны, и сказал: нет, тут не так, смотрите, показываю, — мы все как по команде дружно выдохнули. Пока я не появился в Милане и не вышел на этот первый концерт, они тоже все ждали затаив дыхание. Я потому знаю, что они все мои друзья. Они гадали: может, он и поправился, но вот потянет ли? В толпе размахивали надувными пальмами — ну не зайчики? У меня чудесная публика. Немного ехидства, немного юмора среди своих. Я падаю с дерева — они мне машут деревом.
Мне прописали препарат под названием дилантин, загуститель крови, и поэтому я с тех пор не нюхнул ни крошки — потому что кокаин разжижает кровь, как и аспирин, кстати. Это мне еще Эндрю рассказал в Новой Зеландии. «При любых раскладах больше не нюхать». Я сказал: договорились. На самом деле я столько пропустил через себя этого чертова порошка, что не скучаю по нему вообще. Наверное, он со мной завязал.
В июле я уже снова встроился в гастрольный график, а в сентябре дебютировал в кино — засветился в эпизоде «Пиратов Карибского моря—3» в роли капитана Тига. Я там как бы отец Джонни Деппа, причем проект начинался с того, что Депп спросил меня, как я отнесусь к тому, что он возьмет меня за образец для своего героя. А я его только одному и научил: как поворачивать за угол в пьяном виде — всегда держаться спиной к стене. Остальное все его. Я вообще не чувствовал, что мне с Джонни нужно что-то играть. Мы держались уверенно в паре, запросто — смотрели друг другу прямо в глаза. В первой же сцене, которую мне дали, двое из парней вокруг огромного стола устраивают прения, кругом свечи горят, один чувак что-то говорит, а я выхожу из дверного проема и кладу сукина сына выстрелом. Это мое появление. «Кодекс есть закон». Меня там окружили гостеприимством. Вообще прекрасно провел время. Прославился у них как «Ричардс — пара дублей». И в конце того же года Мартин Скорсезе сделал документальный фильм из двух вечеров, которые Stones дали в Beacon Theater и Нью-Йорке — он вышел под названием «Да будет свет»’. И мы там реально зажгли.
Мне уже можно почивать на лаврах. Я достаточно наследил за свою историю, и мне остается жить и наблюдать, как с этим разбирается кто-то новый. Но когда говорят «отошел от дел…». Я отойду от дел, когда помру. Некоторые жалуются, что мы уже старики. Но вообще-то я всегда говорил: если б мы были черными и нас бы звали Каунт Бейси или Дюк Эллингтон, все бы только твердили — давай-давай. Получается, белым рок-н-ролльщикам в нашем возрасте таким заниматься не положено. Но я делаю то, что делаю, не просто чтобы выпускать пластинки и зашибать деньгу. Я здесь, чтобы что-то сказать, чтобы коснуться других людей, иногда отчаянно завывая: «Вам знакомо это чувство?»
В 2007-м Дорис начала таять после долгой болезни. Берт умер еще в 2002-м, но все о нем вдруг завспоминали за несколько недель до того, как Дорис умерла, — спасибо громкой истории, сочиненной журналистом, который написал, что, по моему собственному утверждению, я отсыпал немного отцовского праха и занюхал его с дорожкой кокса. Посыпались заголовки, редакционные статьи, комментарии про каннибализм — повеяло старым негодованием, с которым Улица позора когда-то перемывала кости Stones. Из уст Джона Хамфриза по радио в прайм-тайм прозвучал вопрос: «Как вы считаете, не зашел ли Кит Ричардс слишком далеко на этот раз?» Что это он имел в виду — «на этот раз»? Появились статьи и про то, что это совершенно нормально, что это тянется еще из древности — поглощать своих предков. Так что аналитики разделились на два лагеря. Поскольку я парень ученый, я сказал, что информация была вырвана из контекста. Ни отрицаний, ни признаний. «Правда в том, — писал я Джейн Роуз в своей объяснительной, когда история уже грозила выйти из-под контроля, — что после шести лет хранения черной коробки с батиным прахом, потому что мне было никак не собраться с духом развеять его по ветру, я наконец посадил у себя крепкий английский дубок, чтобы высыпать прах под него. И когда я снял с коробки крышку, крохотную щепотку праха сдуло на стол. Я не мог так просто смести его на землю, так что подцепил его пальцем и носом втянул остаток. Прах к праху, отец к сыну. Он теперь питает собой дубы и сказал бы мне за это большое спасибо».
Пока Дорис лежала при смерти, Дартфордский совет давал названия улицам в новозастроенном квартале недалеко от нашего старого дома на Спилман-роуд: Симпати-стрит, Дэн-делайон-роуд, Руби-Тьюздэй-драйв. Все это в течение одной жизни. Улицы в нашу честь через каких-то несколько лет после того, как нас пихали мордой к стене. Может, совет успел опять передумать после истории с батиным прахом. Не знаю, не проверял. В больнице мама, как обычно, задирала врачей, но слабела на глазах. И Энджела сказала: мы ж все видим, отходит она, все уже ясно, ну сколько осталось — сутки, не больше. И тогда говорит: а принеси сюда гитару, сыграй для неё. Хорошая мысль, я как-то вообще об этом не подумал. Начинаешь плохо соображать, когда мать при смерти. В общем, в нашу последнюю ночь вдвоем я взял с собой гитару, сел у нее в ногах — она лежит там, и я спрашиваю: « Как у тебя дела, мамуля?» А она говорит: «Морфий-то этот ничего». Спросила, где я в этот раз остановился. Я сказал, что в Claridge’s. Она говорит: «Можем теперь себе позволить пошиковать, да?» Она выплывала и уплывала в этой опийной дреме, и я сыграл ей пару пассажей из Malaguena и остальные вещи, которые она знала, что я знаю, — то, что я играл с детства. Она забылась, заснула, и на следующее утро моя помощница Шерри, которая присматривала за мамой со всей любовью и преданностью, пришла её навестить, как она делала каждое утро, и спросила: «Вы слышали, как Кит вам играл вчера?» И Дорис сказала: «Да, только мимо нот немножко». В том она вся, моя мамочка. Но тут я не могу перечить Дорис. У неё был безошибочный слух и прекрасное музыкальное чутье, которые она получила в наследство от родителей, от Эммы и Гаса, первого, кто показал мне, как играть Malaguena. И от Дорис же я получил свою первую рецензию. Помню, как она пришла домой с работы. Я сидел на лестнице и наигрывал Malaguena, а она прошла мимо на кухню и что-то там делала, гремела кастрюлями. И начала мне подпевать про себя. И вдруг смотрю — стоит внизу. «Это ты, что ли? А я думала, это радио». Два такта Malaguena — и весь мир твой.