О. Генри - Голос большого города (сборник)
Взор Бинкли, устремленный на одного из молодых людей, блеснул особым блеском, свойственным представителю богемы, в этом взоре сочетались взгляд василиска, сверкание пузырьков в бокалах с пивом, вдохновение художника и назойливость попрошайки.
Молодой человек вскочил с места.
– Здорово, старина Бинкли! – крикнул он. – И не думайте проходить мимо нашего стола. Садитесь с нами, если вы не ужинаете в другой компании.
– Ну что ж, дружище, – сказал Бинкли, владелец рыбной лавки. – Вы же знаете, я люблю толкаться среди богемы. Мистер Вандейк, мистер Маддер… э-э… мисс Мартин, тоже любимица муз… э-э…
Присутствующие быстро перезнакомились. Тут были еще мисс Элиза и мисс Туанетта – скорее всего натурщицы, – они болтали о Генри Джемсе и Сен-Режи, и это получалось у них неплохо.
Медора была в упоении. Голова у нее кружилась от музыки, исступленной, опьяняющей музыки трубадуров, восседавших где-то в задних комнатах Элизиума. Это был мир, доселе недоступный ни ее буйному воображению, ни железным дорогам, контролируемым Гарриманом. Она сидела, спокойная по внешности, как и подобает уроженке Зеленых гор, но ее душа была охвачена знойным пламенем Андалузии. За столиками сидела богема. В воздухе веяло ароматом цветов и цветной капусты. Звенели смех и серебро, дамам предлагали руку и сердце, вино и фрукты; в бокалах искрилось шампанское, в беседах – остроумие.
Вандейк взъерошил свои длинные черные кудри, сдернул на сторону небрежно повязанный галстук и наклонился к Маддеру.
– Послушай, Мадди, – прошептал он с чувством, – иногда мне хочется вернуть этому филистеру десять долларов и послать его к черту.
Маддер взъерошил мочального цвета гриву и сдернул на сторону небрежно повязанный галстук.
– И думать не смей, Ванди, – ответил он. – Деньги уходят, а Искусство остается.
Медора ела необыкновенные кушанья и пила вино, которое стояло перед ней в стакане. Оно было того же цвета, что и дома в Вермонте. Официант налил в другой бокал чего-то кипящего, что оказалось холодным на вкус. Никогда еще у нее не было так легко на сердце.
Оркестр играл грустный вальс, знакомый Медоре по шарманкам. Она кивала в такт головой, напевая мотив слабеньким сопрано. Маддер посмотрел на нее через стол, удивляясь, в каких морях выудил ее Бинкли. Она улыбнулась ему, и оба они подняли бокалы с вином, которое кипело в холодном состоянии.
Бинкли оставил в покое искусство и болтал теперь о небывалом ходе сельди. Мисс Элиза поправляла булавку в виде палитры в галстуке мистера Вандейка. Какой-то филистер за дальним столиком плел что-то такое, – не то о Жероме, не то о Джероме. Знаменитая актриса взволнованно говорила о модных чулках с монограммами. Продавец из чулочного отделения универсального магазина во всеуслышание разглагольствовал о драме. Писатель ругал Диккенса. За особым столиком редактор журнала и фотограф пили сухое вино. Пышная молодая особа говорила известному скульптору:
– Подите вы с вашими греками! Пускай ваша Венера Милицейская поступит в манекены к Когену, через месяц на нее только плащи и можно будет примерять! Всех этих ваших греков и римов надо опять закопать в раскопки!
Так развлекалась богема.
В одиннадцать часов мистер Бинкли отвез Медору в пансион и, галантно раскланявшись, покинул ее у подножия парадной лестницы. Она поднялась к себе в комнату и зажгла газ.
И тут, так же внезапно, как страшный джин из медного кувшина, в комнате возник грозный призрак пуританской совести. Ужасный поступок Медоры встал перед нею во весь свой гигантский рост. Она воистину «была с нечестивыми и смотрела на вино, как оно краснеет, как оно искрится в чаше».
Ровно в полночь она написала следующее письмо:
«М-ру Бирия Хоскинсу.
Гармония, Вермонт.
Милостивый государь!
Отныне я умерла для вас навеки. Я слишком сильно любила вас, чтобы загубить вашу жизнь, соединив ее с моей, запятнанной грехом и преступлением. Я не устояла против соблазнов этого греховного мира и погрязла в водовороте Богемы. Нет той бездны вопиющего порока, которую я не изведала бы до дна. Бороться против моего решения бесполезно. Я пала так глубоко, что подняться уже невозможно. Постарайтесь забыть меня. Я затерялась навсегда в дебрях прекрасной, но греховной Богемы. Прощайте.
Когда-то ваша
Медора».Наутро Медора обдумала свое решение. Люцифер, низринутый с небес, чувствовал себя не более отверженным, Между нею и цветущими яблонями Гармонии зияла пропасть… Огненный херувим отгонял ее от врат потерянного рая. В один вечер, с помощью Бинкли и Мумма[3], ее поглотила пучина богемы.
Оставалось только одно: вести блестящую, но порочную жизнь. К священным рощам Вермонта она никогда больше не посмеет приблизиться. Но она не погрузится в безвестность есть в истории громкие, влекущие к себе имена, их-то она и изберет в образцы для себя. Камилла, Лола Монтес, Мария Стюарт, Заза[4] – таким же громким именем станет для грядущих поколений имя Медоры Мартин.
Два дня Медора не выходила из комнаты. На третий день она развернула какой-то журнал и, увидев портрет бельгийского короля, презрительно захохотала. Если этот знаменитый покоритель женских сердец встретится на ее пути, он должен будет склониться перед ее холодной и гордой красотой. Она не станет щадить ни стариков, ни молодых. Вся Америка, вся Европа окажется во власти ее мрачных, но неотразимых чар.
Пока еще ей тяжело было думать о той жизни, к которой она когда-то стремилась, – о мирной жизни под сенью Зеленых гор, рука об руку с Хоскинсом, о тысячных заказах на картины, приходящих с каждой почтой из Нью-Йорка.
Ее роковая ошибка разбила эту мечту.
На четвертый день Медора напудрилась и подкрасила губы. Один раз она видела знаменитую Картер в роли Заза. Она стала перед зеркалом в небрежную позу и воскликнула: «Zut! zut!» У нее это слово рифмовало с «зуд», но как только она произнесла его. Гармония отлетела от нее навсегда. Водоворот богемы поглотил ее. Теперь ей нет возврата. И никогда Хоскинс…
Дверь открылась, и Хоскинс вошел в комнату.
– Дори, – сказал он, – для чего это ты испачкала лицо мелом и красной краской?
Медора протянула вперед руку.
– Слишком поздно, – торжественно произнесла она. Жребий брошен. Отныне я принадлежу иному миру. Проклинайте меня, если угодно, это ваше право. Оставьте меня, дайте мне идти той дорогой, которую я избрала. Пускай родные не произносят более моего имени. Молитесь за меня иногда, пока я буду кружиться в вихре веселья и жить блестящей, но пустой – жизнью богемы.
– Возьми полотенце, Дори, – сказал Хоскинс, – и вытри лицо. Я выехал, как только получил твое письмо. Эта твоя живопись ни к чему хорошему не ведет. Я купил нам с тобой обратные билеты на вечерний поезд. Скорей укладывай свои вещи в чемодан.
– Мне не под силу бороться с судьбой, Бирия, Уходи, пока я не изнемогла в борьбе с нею.
– Как складывается этот мольберт, Дори? Да собирай же вещи, надо еще успеть пообедать до поезда. Листья на кленах уже совсем распустились, Дори, вот посмотришь.
– Неужели распустились, Бирия?
– Сама увидишь, Дори! Утром, при солнце, это прямо зеленое море.
– Ах, Бирия!
В вагоне она вдруг сказала ему:
– Удивляюсь, почему ты все-таки приехал, если получил мое письмо?
– Ну, это-то пустяки! – сказал Бирия. – Где тебе меня провести. Как ты могла уехать в эту самую Богемию, когда на письме стоял штемпель «Нью-Йорк»?
Повар
(Перевод Владимира Азова)
Джордж Вашингтон с поднятой правой рукой сидит на своем железном коне на площади Юнион-сквер и все время сигнализирует трамваям с Бродвея, огибающим угол Четырнадцатой улицы, – остановиться. Но трамваи проезжают мимо, обращая на вытянутую руку генерала столь же мало внимания, как на знаки, делаемые им частными гражданами. Если нервы у него не железные, великий полководец должен болезненно ощущать, как быстро transit мимо него gloria mundi.
Если бы Вашингтон поднял свою левую руку так же, как он поднял правую, он указывал бы ею на квартал Нью-Йорка, в котором находят себе приют и пищу униженные и оскорбленные выходцы из чужих стран. Эти люди добивались национальной или личной свободы, и здесь они нашли убежище. А великий патриот, который создал для них это убежище, сидит на своем коне и обозревает приютивший их квартал, прислушиваясь левым ухом к опереткам, в которых потомство его протеже предается осмеянию. Италия, Польша, бывшие испанские владения и многоязычные племена Австро-Венгрии выплеснули сюда толстый слой своих мятущихся сынов. В эксцентрических кафе и меблированных домах в этом квартале они сидят над своими родными винами и обсуждают свои политические тайны. В колонии часто происходят перемены. Одни люди исчезают и заменяются другими. Куда улетают эти беспокойные птицы?