Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №11 за 1971 год
В народе же долго жило предание о том, что в середине XVIII века появился среди посадских людей глухонемой Татыга и положил начало всему игрушечному производству. Он вырезал из липы большую деревянную куклу и продал ее в лавку купца Ерофеева. Тот выставил ее как украшение, но скоро нашелся неожиданный покупатель. И тогда Татыга получил еще заказ, потом еще, и начался игрушечный промысел в Сергиевском посаде. В середине XIX века он стал крупнейшим в России — здесь жило 1500 кустарей-игрушечников. Чего только не продавалось в монастырских лавочках: и резные крашеные фигурки барынь и гусаров, и разные солдатики — поодиночке, взводами, конные, пешие, и куклы на всякий вкус — пикантные бледнолицые «талии», черноглазые «моргалки», неваляшки, кланяющиеся барышни и франты.
Самые разные стороны жизни нашли в игрушке свое отражение: крестьянский и городской быт с их обычаями и модой, война, религия, искусство и сказочный, фантастический мир.
В начале XIX века появились в посаде совсем новые игрушки — лепные из папье-маше, — тогда и был сделан в России первый шаг на пути к массовой промышленной игрушке. Экзотические собаки и львы с голубыми гривами, забавные зайцы с «писком», петухи «на крику», манящие лакированной поверхностью, словно пестрые ярмарочные вывески, не имели конкурентов ни у нас, ни за границей. Любопытно, как смело и находчиво оживлял кустарь свои игрушки тем, что было под рукой. Вот погонялка с козой, а в руках у погонялки настоящая пушинка, или птичка «с писком», какие бывают только в сказках, а хвост — из настоящих перьев!
В конце XIX века эта мера сочетания реального и условного стала нарушаться. Игрушки обсыпали крупой, опилками, дробленой шерстью, обтягивали кроличьими шкурками — и все ради близости к живой натуре. Игрушка теряла свой присущий только ей «игрушечный» язык и выходила за пределы границ искусства. Особенно губительным было влияние дешевой немецкой промышленной игрушки, которая заполнила в XIX веке все рынки Европы. Сергиевские кустари не выдерживали конкуренции, разорялись, промысел терял прежнее художественное лицо и к концу века пришел в полный упадок. Так погибли в разных местах десятки промыслов. Но что-то осталось. Влечет ощущением естества чистого дерева, не тронутого краской, богородская резьба «в белье». По-прежнему драгоценно сияют тонкие лепестки золота на ярких дымковских игрушках. Несравненна красота белой, как фарфор, глины, из которой лепят и сегодня игрушки в деревне Филимоново Тульской области. И, как когда-то раньше, по-своему удивительны свистульки из села Абашево Пензенской области. Рога козлов и оленей, украшенные бронзой или алюминием, то согнуты полумесяцем, то круто откинуты назад, то величественно, как корона, венчают головы сказочных животных. Их блестящие фантастические морды напоминают маски святочных игрищ.
Но это уже не игрушка. Она лишилась той среды, для которой была рождена, превратившись в музейный экспонат или в памятный подарок. Подарок, дорогой тем, что ощущаешь в нем теплоту ручного труда и почти детскую наивность, чистую и откровенную.
Сейчас дети живут в ином мире. Их увлекают космодромы, ракеты, радиоуправляемые планетоходы, космонавты и куклы, которые могут делать все, что умеют люди. Куклы ходят, бегают, плачут, смеются, плавают, сидят на горшке, поют, разговаривают... Словом, в игрушке наступил век техники, с его прогрессом, с его потоком разнообразной информации, с его трезвой оценкой предметного мира. Не случайно ученых многих стран тревожит нарушение равновесия эмоционального и рационального начал в современном человеке. Особенно опасно утерять остроту эмоционального восприятия в детстве, когда духовная сторона личности только зарождается. Что-то может сделать здесь и игрушка. Народная игрушка стала экспонатом. С ней больше не бегают, не возятся, не играют. Но на нее еще смотрят. Смотрят внимательно, с искренним любопытством и радостью. Смотрят, как без устали клюют богородские «куры на кругу», как в ритме дергаются веревочки. Слушают постукивание деревянных клювов...
Дети, получавшие от игры во всю историю человечества одинаковое наслаждение, слышат самих себя и, может быть, отголоски давних-давних времен.
Галина Дайн, научный сотрудник Загорского музея игрушки, Фото В. Орлова
Зверь третий номер
Медведи окружали нас, но в их белых мордах не было жадности и злобы.
Один, сутулый, уставившись тупо в землю, нес на хребте бревно, неловко поддерживая его передними лапами. Корявая лесина почти вываливалась из лап, но не падала.
Другой занимался веселым делом грабежа: обхватив колоду, он раскорячился и, улыбаясь долгой улыбкой сытого зверя, лизал мед. Странным казалось только, что колоду ему поддерживал с другого конца очень задумчивый заяц с непомерно длинными ушами. Косой не понимал, что можно найти хорошего в меде, но не смел бросить колоду и убежать.
Еще один медведь тащил за собой соху, а за ней вышагивал мужик с громадной облысевшей почти головой, но с бровями и носом великолепно мудрыми. И взор, и лоб — все было мудрым, и голова чья-то знакомая — не Льва ли Толстого?
Еще медведи плясали под балалайку, и на балалайке тоже играл медведь. А два других, совсем уж чудно, резались в шахматы, но ударяли фигурами по доске с таким «звериным» азартом, будто было это домино...
И все это происходило в тишине.
Только деревянная ручка стамески терла мозоли на руке Василия Степановича. Сухой звук этот едва слышен был в комнатушке.
Порой Василий Степанович взглядывал в окошко, но торопливо. Не знаю, успевал ли что там увидеть: просто давал отдохнуть глазам.
В окне же — за «игрушечной» фабрикой, за белым развалом липовых бревен у дороги, а там за последним отбившимся от села домом — нежились в солнце холмы. В их траве прятались гнезда. Птенцы уже были большими — с большими клювами, раскрытыми в писке. Птицы падали к ним в траву, задевая ее, — значит, опять был шум, пусть даже легкий. Там стрекотали кузнецы, наверняка быстро пробегали мыши — значит, опять шуршала трава, пропуская их и закрывая за ними дорогу. И ничего этого не было слышно. Только холмы за окном лежали такие ясные, что при одном взгляде на них все это слышалось — и птицы, и мыши, и трава.
Василий Степанович начал посапывать от усердия. Будто сейчас заснет. Иногда у него так получалось, когда он вот-вот заговорит.
— ...умер отец,— сказал он без печали, — а мне годов — вот как пальцев на руке... Нет, шесть, — поправил себя с укоризной.
Он ковырнул медведя, сидящего на ладони, но уже без интереса, самой маленькой стамеской. Не взял никакой стружки. «Готово. Сейчас поставит».
Тринадцать генералов Топтыгиных уже сидели перед ним на столе, каждый в своих санях; теперь и этому нужны сани.
— Когда жив был, мать лапки резала для зверя. А он тушки... У нас все зверем зовут: медведь — зверь, и заяц — зверь, курица тоже. Который двигается — игрушка, нет — значит, будет скульптура...
Чтобы не сидеть без дела перед мастером, я тоже взялся резать скульптуру. Это был зверь третий номер.
Всех номеров семь. Первые два — совсем маленькие звери, седьмой — чуть ли не в полметра ростом, а третий самый удобный: не так мал, но еще и не велик. В большом каждый грех в пропорциях виден сразу, а третий номер — с хороший кулак, начинать лучше с него.
В руках Василия Степановича медведь вылезал из белого дерева так легко, как будто все, что делал старик, было только помощью зверю, на самом же деле тот давно уже тяготился своей деревянной тюрьмой и теперь вылезал сам, только что не ревел от радости. Морду ему помочь высунуть, лапы освободить, а тушка вроде бы даже готова, в заготовке видна.
Не освободившиеся от деревянных пут звери лежали тут же на полу — горка липовых поленцев. Липовый чурбак разваливают топором пополам, половинки — от середки — надвое, четвертушки, если велики, — еще раз, еще. И в каждом белом куске сидело по зверю. Только старик знал, в каком спрятан конь, где томится медведь, где заяц. Он знал это так хорошо, что видел выпуклый бок зверя сквозь тонкую липовую кору: в коре уже был изгиб, нужный зверю, — так дерево уходило в стружку совсем мало. (Потом, уже много спустя, увидев в лесу никудышный кусок дерева, я никак не мог отделаться от мысли, что и в нем сидит зверь, только никто не умеет освободить его.)
Морда из моего дерева вылезла странная. Не хотелось, чтобы старик видел ее. Но он и не видел. Делал свое и говорил, когда самому хотелось:
— Мать так и резала лапки, соседу носила. Тот согласился брать. И я за то ж взялся. Осмелел — тушки стал резать...
Четырнадцатый Топтыгин уже сидел, развалившись в санях, но, оглядев весь ряд, Василий Степанович стал поправлять зверю пасть. Он выбирал стружку, тонкую, как лепестки, почти прозрачную. Белая стружка липы становилась от тонкости чуть желтоватой, уже свет проникал в дерево.