Журнал «Наш современник» - Наш Современник, 2005 № 11
Больше трех лет ушло на то, чтобы окончательно созрела идея, выстроилась композиция бунинского спектакля. Любовь к отторгнутой России. Кстати, паспорт у Ивана Алексеевича до конца дней был российский. И даже Нобелевскую премию в тридцать третьем году он получал как писатель-изгнанник. И вся эта (да простит меня Иван Алексеевич, это только мое мнение), вся эта запоздалая, нерастраченная любовь к России вспыхнула на чужбине таким ярчайшим пламенем, какого он и предположить-то в себе не мог. И пламя это осветило такие необычные подробности прежней, теперь уж навсегда утраченной жизни, что дало новый, мощный толчок его творчеству до конца дней. Примером тому стали и автобиографическое повествование «Жизнь Арсеньева», и многие рассказы, написанные в двадцатые-тридцатые годы, и как венец всего «Темные аллеи», созданные уже в преклонном возрасте, в страшные сороковые годы. И все написанное им — все Россия! Во Франции для Бунина сюжетов не было.
* * *Текст осваивался с трудом. Трудно учится любая художественная проза, а бунинская — в особенности. Мы уже отвыкли от настоящего русского языка, от образной речи, от ее своеобразной мелодики, ее сжатой внутренней силы. Все сбиваешься на сегодняшнюю языковую облегченность. «Поскорей и без надсада».
Поработав какое-то время над текстом Бунина, я понял, что для того, чтобы освоить такое его количество, при этом не потерять своего интереса к нему, а соответственно и будущего интереса будущих зрителей, необходимо что-то менять в методике освоения. В характере репетиции. И тут я понял, что мне необходимо «стать Буниным»! Да, в какой-то степени воплотиться в Ивана Алексеевича. Воплотиться внутренне, без каких-либо внешних атрибутов. Но воплотиться в сценического героя — это не более, как детский лепет. Невозможно это, а главное, не нужно. Нужно привить себе основную идею героя. Чем он живет, что любит, что ненавидит, чем страдает душа его. А от самого героя надо держаться подальше. Иначе обилие броских деталей исказит его общий облик. Настоящий.
Помнится, работая над текстом какого-то бунинского рассказа, кажется «Конец», я вдруг подумал: а что если бы мне пришлось покидать Россию? Мне, Коле Пенькову? Как в свое время Ивану Алексеевичу. Тем более, все приметы наших биографий более или менее сходятся: возраст у него в момент эмиграции и у меня примерно одинаков, земляки, деревенские, у обоих похожи взгляды на историю России, на ее предназначение в этом мире… Он — писатель, я — артист… Ну, давай, попробуй! Воплотись в изгнанника. Прикинь эти вериги на себя.
И вдруг мне по-настоящему стало страшно. На мгновенье предстало передо мной беспощадное понятие: НИКОГДА! Что-то явственно надломилось во мне, точно я взвалил себе на плечи непомерный груз. Я понял, что не был готов к такому испытанию. И никогда не буду готов. Слово «никогда» не для моего изнеженного сознания. Тут на гастроли на месяц вырвешься за рубеж, и уже на другую неделю что-то в твоей душе начинает тихо и жалобно попискивать: «домой»! А еще через неделю хочется запить вчерную. Единственно, что спасает — валюты жалко. Шмотки все-таки надо покупать.
В Британской энциклопедии девятнадцатого века слово «ностальгия» на полном серьезе расшифровывалось, говорят, как «болезнь, присущая русским». Охотно верю. С маленьким добавлением: болезнь с того времени приобрела заразный характер. С особым успехом поражает записных космополитов.
Ледяная ночь, мистраль
(Он еще не стих),
Вижу в окна блеск и даль
Гор, холмов нагих.
Золотой, недвижный свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да Бог.
Знает только Он мою
Мертвую печаль,
Ту, что я от всех таю…
Холод, блеск, мистраль.
Это прекрасное и жуткое в своей безысходности стихотворение написано Буниным в тысяча девятьсот пятьдесят втором году во Франции, за год до смерти. Не дай Бог никому испытать такое одиночество, такую тоску по Родине.
Итак, работа над спектаклем шла медленно, трудно. Какие-то уже готовые куски текста приходилось откладывать на неопределенное время, иногда и насовсем. Чего-то не хватало, и тогда начинался новый поиск в литературных источниках. Независимо от тебя внутри начинал складываться КАКОЙ-ТО образ. Не Бунина — нет, кого-то, кто имеет какое-то отношение к бунинской прозе. И к будущему спектаклю. Когда я это почувствовал, я наконец-то сказал себе, что спектакль может состояться. Хотя до своего завершения потребует еще много времени и усилий.
Но вот наконец подошел срок сдачи — не спектакля, нет, а его литературно-режиссерской заготовки. Тех компонентов, при наличии которых может получиться спектакль. Или не может. Это так называемая сдача худсовету. Ответственная и нервная процедура. Тем более что в моем спектакле я был единственным действующим лицом и исполнителем. Спрятаться было не за кого. Вся слава — тебе одному. «Принимай же вызов, Дон Гуан…».
На сдачу пришел весь худсовет во главе с Олегом Николаевичем Ефремовым и Анатолием Мироновичем Смелянским — нашим завлитом. Все происходило на малой сцене. Минимальное освещение, что-то из мебели, бутафории. Примерная музыкальная заставка: «Романс» Свиридова. Пора выходить на подмостки. Не помню, как я читал. Помню только, как после первых фраз у меня вдруг мелькнула мысль: надо было сделать спектакль покороче. Два часа текста — это чересчур даже для Бунина.
Вот уже и последнее усилие — строчки из его стихотворения:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной.
Срок настанет, Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все… Вспомню только вот эти
Полевые цветы меж колосьев и трав.
И от сладостных слез не сумею ответить,
К милосердным коленам припав.
Медленный поклон. Все. Дикси.
Спектакль приняли прилично… даже хорошо. Без замечаний. Ефремов тут же назначил примерное время выпуска. Определили художника, композитора. И в помощь по созданию сценографии попросили принять участие Розу Абрамовну Сироту, прекрасного режиссера и педагога, работавшую в свое время много лет в БДТ у Товстоногова. Работа пошла быстро, споро.
Сцена была стилизована под парижскую квартиру Бунина на улице Жака Оффенбаха: письменный стол, старинное кресло, лампа с мягким абажуром, кушетка. Вдоль стены от дверей зрительского входа до площадки сцены и таким же образом на противоположной стене шли так называемые «дорожки памяти». Они представляли собой два ряда узких кулисок, развернутых под небольшим углом к зрителям. Сверху они освещались точно направленными металлическими конусами с лампами-миньонами. Каждая кулиска была оформлена фотографиями, выполненными нашим художником-фотографом Игорем Александровым в старинном, дагерротипном стиле. Они отображали жизненный путь писателя от первых детских лет до последних дней. Вот первая фотография: Бунин-юноша в косматой бурке (очевидно, взятой напрокат провинциальным фотографом) и в дворянской фуражке. Как же он гордился этим портретом! Вот фотография родителей. Братьев. Друзей. Чехова, Шаляпина, Горького, Рахманинова. Идут годы. Мелькают кадры жизни. Эмиграция. Париж. Вручение Нобелевской премии. Война. Грасс. И последние парижские снимки, где Бунин, по чьему-то точному воспоминанию, все больше и больше походил на благородного патриция. «Дорожка памяти» заканчивается на парижском кладбище Сен-Женевьев де Буа, где похоронен весь цвет русской эмиграции. Каменный византийский крест с выбитым в середине его маленьким осьмиконечным православным. Надпись на постаменте: «И. А. Бунин. Тысяча восемьсот семьдесятый — (черточка) — тысяча девятьсот пятьдесят третий». А в этой черточке — вся его жизнь. Холод. Блеск. Мистраль.
Передо мною письмо, написанное Буниным из Парижа в Россию к двоюродному брату писателя.
«14/27 мая 23 г.
Дорогой и милый родной Константин Алексеевич.Снова делал попытки узнать что-либо о Петре Константиновиче — и снова безуспешно! У сестры Маши тоже пропал сын, и тоже без вести. Не было времени на земле страшнее! Получали ли Вы мое парижское письмо? Судя по вашему молчанию, думаю, что нет. Отзовитесь. Я в Грассе, был в Канне, но пишите вы мне в Париж по адресу (адрес написан по-французски: 18 бр. Париж XIX. M Мюрат) — и только.
Обнимаю, Ваш от всей души! Ваш Ив. Брат Евгений, старый, больной, нищий, в Ефремове Тульской губ., Красноармейская, д. Подъямского.
Подробности смерти Юлия (старший брат) узнал только недавно. Умер, слава Бoгy, как заснул».
Вот такое письмо, вернее — фотокопию письма, прислала мне из далекой кубанской станицы Гулькевичи родственница писателя, сельская учительница Раиса Михайловна Колтыгина. Письмо это единственное, что осталось в их семейном архиве. Все остальные были «арестованы» и реквизированы в тридцатых годах.