Журнал Поляна - Поляна, 2014 № 03 (9), август
Еще один ракурс. Обращаясь к другу его же (друга) словами, Пушкин тем самым как бы «присваивает» цитату, превращает ее в собственное высказывание (поэт, как известно, не упускал случая «что-нибудь <…> украсть»[15] у собратьев по цеху и не делал из этого тайны), тем более что жука от сверчка отделяет дистанция не такого уж огромного размера… Но вот любопытный пример игры с концептом «свое — чужое», тоже рассчитанной на понимание кругом «посвященных»:
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей…
Давно замечено, что ироническое прославление талии Зизи — Евпраксии Николаевны Вульф — безусловно, призвано вызвать в памяти «посвященных» случай, о котором Пушкин рассказал в письме брату: «… на днях я мерялся поясом с Евпраксией, и тальи наши нашлись одинаковы. След, из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила…»[16] В. В. Набоков в связи с этим замечает: «Если судить по сохранившемуся силуэтному изображению Зизи, она в то время была довольно пухленькой и сравнение ее талии с узкой и длинной рюмкой было сделано явно в шутку»[17]. Но у этой шутки есть и дополнительный нюанс: талия Зизи = талия Автора, а следовательно, твоя = моя, женское = мужское, девичье = взрослое. Кроме того, как указывает В. В. Набоков, именины Евфраксии приходятся на тот же день, что и именины Татьяны 12 (25 н. с.) января[18]. Следовательно, Татьяна («моя душа») = Зизи («кристалл души моей»). Не исключено, кстати, что и праздник в доме Лариных отмечается с таким размахом (явно не соответствующим более чем скромным вдовьим доходам), что именинниц по сути две: Татьяна и ее матушка Прасковья/Евпраксия. («Зеркальность» образов матери и дочери Лариных стоит, конечно, обсудить гораздо подробнее — в специально посвященной этой теме статье.)
И еще одно замечание о талии. В цитированном выше письме Пушкина к брату Льву разговор о ней заходит ненамеренно — кстати: «Если гг. издатели не захотят удостоить меня присылкою своих альманаков, то скажи Слёнину (книгопродавец и издатель. — А. К.), чтоб он мне их препроводил, в том числе и „Талию“ Булгарина. Кстати о талии… и т. д.». Речь здесь идет об альманахе Ф. В. Булгарина «Русская Талия на 1825 год» (в нем был опубликован объемный фрагмент «Горя отума»). Словосочетание талия Булгарина уже звучит каламбурно (не говоря уже о просьбе препроводить талию), чем и воспользовался Пушкин. Вместе с тем, довольно двусмысленно звучит и само название альманаха, придуманное Булгариным — русская талия на 1825 год, как будто именно отечественные талии имеют год от года приобретать какие-то особенные параметры. Хотел он того или нет, но оно кажется определенным образом связано со знаменитым пушкинским отступлением о женских ножках:
…вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног…
Тонкая русская талия оказывается едва ли не такой же редкостью, как и стройные ножки. Можно сказать, что Пушкин выступил достойным продолжателем Н. Остолопова, гордившегося тем, что «первый написал Российский Омоним». Впрочем, это уже другая история…
Итак, присмотримся еще раз к созданной автором «Онегина» ситуации вокруг Светланы. Размывая грани между:
• вымыслом (условностью) и действительностью;
• мужским и женским началами;
• светом и тьмой;
• «тварью» и творцом;
• автором высказывания и его адресатом;
• своим и чужим;
• героинями баллады и романа;
• словом и обозначаемым им предметом;
• общедоступным и тайным (понятным только «своим»), —
Пушкин придает имени собственному исключительную смысловую подвижность. Оно приобретает, так сказать, поливалентность, оказываясь под его пером, если использовать естественнонаучную терминологию, этаким «свободным радикалом», способным закрепляться едва ли не за любым предметом, сохраняя при этом свой «генетический» код, т. е. оставаясь самим собой, именем как таковым — набором звуков, в большей или меньшей степени
«приятных», «сладких» и т. д. Что же касается смысловых (культурных) коннотаций, то все зависит от того, кто конкретно это имя слышит (или читает). Во всяком случае несомненно, что текст романа рассчитан на разные читательские аудитории: к одной относятся «посвященные», к другой — все прочие.
В заключение замечу, что «арзамасский» подтекст пятой главы «свободного романа», который впервые вскользь отметил В. В. Набоков (в сне Татьяны, пишет комментатор, отзывается эхо «Арзамасских» обедов — скелет гуся и останки его малинового колпака[19]), разумеется, не исчерпывается эпиграфом. Но это уже тема другой статьи.
Юрий Студеникин
Мой любимый Пуздрыкин
Эта история о любви. И как каждая история настоящей любви, она имеет печальный конец.
Мой герой Петр Петрович Пуздрыкин не так чтобы очень стар, но уже далеко и не молод. Голову его украшает светящийся даже от ничтожного источника света нимб лысины, в уголки глаз вкрались предательские кракелюры — годовые кольца Петра Петровича, а от крыльев носа к бесцветному рту протянулись змеи-морщины.
Человеку, впервые увидевшему Пуздрыкина, с устатку вообще может показаться, что наш Петрович древний старик — из ушей, носа и прочих не занятых лысиной мест тянется к свету могучий бор седого мужского волоса. Но это впечатление обманчивое. Уже при втором, трезвом взгляде, он увидит цепкий, я бы сказал молодой, да уж что там — хитрый, с прищуром взгляд русского мужика. А идет он из самих лицевых глубин, из ставших сизыми от трудной и долгой жизни глаз Пуздрыкина, которые в свою очередь — глаза, в смысле, сидят на круглой, без утолщений и излишних длиннот, голове Петра Петровича. А она в свою очередь царствует на крепкой, тугой шее.
Обычно шея, и вся плоть что выше, вплоть до самой лысины, светится, фосфоресцирует, сиречь блестит небесной голубизной — до такой степени выбриваемости лелеет Петр Петрович свою нежнейшую физию. Но в последние недели хозяин все еще крепких, но уже с налетом бульдожьей брылястости щек, совсем забыл нежный холод бритвенной стали. Да и есть от чего. Любимая, и единственная жена Петра Петровича, отрада глаз и услада тела занемогла. Да и не сказать, чтобы уж очень-то занемогла, почти и не хворала, не жаловалась пренежнейшая его Елизавета, кстати, тоже Петровна, но как-то однажды ойкнула и теменем об пол — шлеп! С тех пор Гиппократы и парацельсы из районной поликлиники за нумером 183, что от Петерочки через дорогу налево, безотрывно ставят ей диагноз — рак в третьей степени.
И вот лежит дражайшая Елизавета, кстати, Петровна в отдельной теперь от Пуздрыкинской кровати под раритетным теперь лоскутным одеялом и молча смотрит невидящим взором в потолок.
А верный ее и ей Пуздрыкин ходит со своей небритой сизостью и нечесаной лысостью вокруг плиты и воет. А и то — кому теперь готовить вкусные с наваром борщи, лепить и жарить по воскресеньям расстегаи, заливать заливные?
Ходит Пуздрыкин кругами и воет. Воет и вспоминает былую жизнь. А нет-нет, да подойдет к серванту, где с незапамятных времен у них с женой хранится запас так нужного в трудную минуту любому бойцу с несчастьями зелья. Нет-нет да откупорит бутылочку беленькой, да-да да и вольет в себя с полсоточки. А и побежит-растечется по организму бодрящее настоянное набодяженное да отфильтрованное, а с ним приходят к Петру Петровичу странные, предательские мыслишки:
«Скорей бы уже. Всю квартиру провоняла. А Лизку похороню, за тещу возьмусь — выгоню ведьму».
— Знаю. Небось, уж хоронишь ее?! — Это не совесть Пуздрыкина вещает. Это тяжелая, в смысле близкого родства, тещина длань наваливается на плечо Петра Петровича, едва он ополтинился, и момент забвения бытия соединяется в нем с мечтой о будущем.
С тех пор как нежнейшая и единственная Елизавета Петровна прилегла под лоскутное, в лысую голову Пуздрыкина не раз уже влетали таежные в своей негуманной дикости мысли о несправедливости мироустройства. Он все не мог взять в толк, от чего еще цветущая Елизавета цвет-Петровна загнулась во цвете лет, а древняя немощная теща живет и о погосте не заикается?!
«Нельзя ли устроить рокировку?! — молил в такие минуты Петрович Господа. — А лучше — пусть уж обе. Я бы молодую нашел. С третьим номером».
Но уж целый месяц из облаков знака не слали.
— Знаю. Небось, думаешь Лизка помрет, и я за ней вслед. Шоб одному тут на сорока метрах. Знаю я вас, блудодеев. Не дождешься.
Подобные этим профилактические беседы теща устраивала Пуздрыкину по два-три раза на дню. И неизвестно от чего Пуздрыкин больше уставал, от нескончаемого ожидания вдовства или от старческого брюзжания.