Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №03 за 1975 год
Я открыл глаза. Очень низко надо мной сходилась дощатая двускатная крыша, густо звенели потревоженные комары, ноздри щекотал мягкий, сыроватый запах свежего сена, а в щели по краям маленькой дверцы у моих ног било яркое утреннее солнце, и в узких лучиках его таял, растворялся последний нечистый. И я наконец-то в полной мере осознал: я в Латгалии (Латгалия — название одной из четырех культурно-исторических областей Латвии.) , в семье потомственных гончаров.
Еще вчера лил обложной дождь, и «Москвич», на котором секретарь Резекненского райкома комсомола взялся доставить меня в гончарное село Силаяни, без конца застревал на размокшей дороге. Мы ворчливо вылезали, с грехом пополам вызволяли машину из грязи. Наконец «Москвич» сел по самое днище, и мотор заглох вовсе: Оказавшийся неподалеку — по счастью — трактор потащил машину расстроенного секретаря назад, а я направился к видневшимся неподалеку избам — Ушпелис? Антон Антонович? — переспросил меня седой старик в первой же попавшейся усадьбе. — Кто же не знает Ушпеля? Во-он крыши, видите? А вы, к слову сказать, зачем к нему? — Старик с любопытством и чуть ли не с подозрением разглядывал мой мокрый, заляпанный глиной плащ. — О! Керамика! — оживился он. — Здесь раньше много было мастеров. Я сам крутил. Нас сорок семей было — все село почти. А теперь вот Ушпель да еще Чернявский остались. У Ушпеля сыновья работают, куда же мне за ними гнаться...
Об Ушпелисах я узнал в Латвийском этнографическом музее в Баложи, под Ригой. Юрис Индан, заместитель директора музея, долго водил меня по территории, показывал латгальскую крестьянскую усадьбу, терпеливо ждал, пока я вылезу из домика гончара, сохранившегося с конца прошлого века и перенесенного в музей, и наконец отпер для меня дверь художественного фонда музея.
Я замер. От пола до потолка на стеллажах светилась керамика. Веселые зайчики играли на желтых, синих, зеленых боках глазурованных кувшинов, немыслимо извивались стебли подсвечников, скакали на приземистых лошаденках всадники, а рядом настороженно вытягивали шеи дикие лошади, и среди них какие-то совершенно особенные — о семи головах... Наконец, около одной из стен толпилась целая артель разноцветных чертей. Я бы долго, наверное, еще разглядывал эти полуигрушки-полуамулеты, но мое внимание сразу привлек один маленький чертик: на плечах у него не было головы, и он беспечно тащил ее куда-то под мышкой. Я вопросительно оглянулся на Индана.
— Это работа Шмуланса, — объяснил Юрис Янович, — а это Ушпелисов. Поезжайте в Силаяни. Это недалеко от Прейли. Почти все лучшие латгальские мастера оттуда. Там вам каждый покажет дорогу к Ушпелисам...
Черта без головы слепил все-таки не Ушпелис, а Антон Шмуланс, керамист из Лудзы. Не так давно случилось несчастье: Шмуланс утонул. Старый Ушпелис, едва услышал печальную весть, тут же прекратил лепить чертей — тема, которую он только-только осваивал. «Эти черти Шмулана-то в озеро и утянули, — горевал он. — Лепил, лепил — вот и накликал беду...»
И тем не менее «бесовский» сон приснился мне не случайно. Всех этих чертей — с трубками и на пепельницах — я увидел в доме Ушпелисов в первый же вечер. Они стояли на стеллажах, на полках, на столе, а я только дивился их разнообразию и так и не смог найти двух одинаковых. Здесь были степенные черти и черти с хитринкой, потешные и злые, уморительные и спесиво-надменные...
Позднее сыновья Антона Антоновича рассказали мне продолжение истории. Около года старый мастер и слышать не хотел о том, чтобы снова начать лепить «нечистую силу». Но потом совершенно неожиданно в доме появился... глиняный чертик. Затем еще один и еще. Как мне объяснили, причин здесь несколько. С одной стороны, жизнь, проведенная за гончарным кругом, не могла не сказаться на здоровье — сильно болят ноги, круг уже не слушается, а руки требуют работы. С другой же — и это важнее — мастер понял, что безделушки тоже могут быть искусством, бесхитростные чертики могут быть с характером и душой, если, конечно, не повторяться и отдавать им душу — свою собственную...
Ушпелисов даже не назовешь семьей. Это скорее род, род гончаров, где мастерство передается из поколения в поколение. Раньше в Силаяни действительно было много семей «керамиков», но большинство старых мастеров уже окончили свои дни, а дети их либо стали заниматься другим ремеслом, либо еще не нашли своей профессии. У Антона же Антоновича сразу два последователя (из шести детей) — старший сын Антон и третий по старшинству — Петерис.
Я пытаюсь узнать у хозяина дома, как он начинал свой путь гончарного мастера.
— Да разве упомнишь, сын, — смущается он. — Я ведь с малых лет у круга. Мне, может, лет семь или восемь было, когда присматриваться начал. И отец мой, Антон, крутил, и дед, тоже Антон — мы ведь все Антоны, — горшки да кувшины делал. А вот про отца деда не знаю... Да чем же ему еще было заниматься, — и он крутил, конечно... Им, однако, трудно приходилось. Это сейчас легко стало. — Ушпелис старается перевести разговор на историю гончарного дела вообще. — Вон из Риги приезжают за керамикой, в художественные салоны, в музеи отвозят... В доме телевизор большой, радиола да стиральная машина, и еще всякая техника, только вот круг мы по старинке крутим — ногами. Глину тоже вручную месим, как отцы и деды делали. Нет, не потому, что мотора не придумали, мотор можно приспособить, — замечает мастер мое удивление, — тут тонкость нужна. Он бы крутил себе мотор-то, а ведь форму и ногами и рукой чувствовать надо...
Сейчас уже трудно определить, когда, в какие века зародилась в Латгалии керамика. Кажется, что была она здесь всегда. Но лишь в прошлом веке отдельные семьи гончаров-кустарей стали объединяться в села мастеров. Тогда-то и пошла в Латвии слава о Силаяни. В городах гончарное дело держали в руках немцы, целые цехи иноземных керамистов-ремесленников — «цунфтес». Латыши же работали поодиночке в «истабах». «Истаба» — это и жилая изба, и мастерская, и склад готовой продукции. Конная тяга для замеса глины обходилась слишком дорого, да и круг с железной осью мог позволить себе далеко не каждый мастер. И тем не менее керамика жила, не угасала.
Настоящее же признание пришло к латгальским мастерам только в 1937 году. Именно тогда, на Международной выставке в Париже, Андрей Пауланс и Поликарп Вилцанс получили золотые, медали — те самые мастера, которые много позже, почти через двадцать лет, стали заслуженными деятелями искусств Советской Латвии.
— И где же теперь эти медали? — интересуюсь я у Ушпелиса.
— Как где? Да все там же, в Париже. Тогда, сын, за медаль деньги полагалось платить — 80 латов. А где взять такую сумму? На нее корову можно было купить. Вот и думай, что лучше: медаль на стенке или корова в хлеву!
...Антон Ушпелис-младший работает на круге. Легкими, касательными движениями он поддает его ногой, пальцы обжимают комок глины. Я хочу уловить момент творения, миг рождения вещи, но момент этот неуловим...
Руки гончара легко касаются глины, легко и нежно, но в этой нежности угадывается напряжение и строгое чутье, иначе из внешне податливого и вместе с тем упруго-строптивого комка не получится воздушная форма кувшина... Я понял: руки мастера навеки передают глине свою осторожную силу. Так в ней и держатся всегда вместе напряжение и нежность.
Внимательно присматриваюсь к рукам Антона. Даже когда он не работает, а мы сидим и беседуем, его руки не знают покоя. Он увлечен разговором, но пальцы его... трудятся. Они безотчетно мнут маленький комочек. Антон, по-моему, не осознает движений пальцев, но комочек постоянно меняет форму: то это змейка, то ручка кувшина, то некое полуфантастическое животное с тремя лапами, то носатая голова с едва намеченными ртом и глазами... Пальцы мгновенно сминают созданное, лепят новое, и только теперь до меня доходит: это мастер. Раньше я понимал это умозрительно: да, Антон — дипломированный специалист, да, он первым из молодых латгальских керамистов получил специальное образование — кончил школу прикладного искусства в Резекне, да, его работы на почетном счету в фонде этнографического музея... Но теперь вижу собственными глазами: руки ищут форму. Видимо, это и называется мастерством, и, видимо, об этом писал поэт Рильке: «Почти все вещи ждут прикосновенья», подразумевая, что такое прикосновение может быть неожиданным для человека, но всегда точным и окончательным.
Может ли незатейливость быть замысловатой? Или замысловатость — незатейливой? Этот вопрос я задавал себе, когда разглядывал в мастерской Ушпелисов готовые, недавно обожженные изделия. Здесь были кувшины для пива и для сметаны, горшки, миски, кружки, тарелки, переливающиеся несколькими цветами, и тарелки монохромные, с белым, просвечивающим под глазурью рисунком (такой рисунок носит название «ангоб»); подсвечники «елочкой» на три, пять и семь свечей, все украшенные неизменным витым орнаментом, далее какие-то сосуды уже вовсе непонятного для меня назначения — без ручек и двуручные, и такие, что на два слепленных вместе сосудика приходится всего одна ручка — как я выяснил, они называются «близнецы». Даже если находились два одинаковых по форме кувшина, я моментально обнаруживал различия — в. краске, рисунке, но ответ на мой вопрос дали подсвечники. Покрытые темно-коричневой глазурью, они были похожи друг на друга и непохожи одновременно, а простота орнамента была кажущейся. Хотелось назвать их ветвистыми, а почему хотелось — не разберешь, на ветви даже отдаленно ничего не намекало. Это и был ответ — утвердительный...