Эдуард Мёрике - Блюз Сонни: Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
— Что там?
— Маэстро Перес только что скончался.
И впрямь, когда первые прихожане протолкались на хоры, они увидели, что несчастный музыкант уткнулся лицом в клавиши старого органа, который еще глухо звучал, а дочь, на коленях у ног отца, тщетно взывает к нему, безутешно рыдая.
III— Доброй вам ночи, донья Балтасара. И вы пришли сегодня сюда? Я было отправилась в наш приход, но знаете… Куда все, туда и я. Правду сказать, тяжко мне тут с тех пор, как умер маэстро Перес… Ах, бедненький! Святой был человек!.. Кто-кто, а я храню лоскуток его одежды как реликвию, он того стоит… Видит Бог, если бы архиепископ постарался, наши внуки узрели бы его среди блаженных… Да что там!.. С глаз долой — из сердца вон… Ну, а сегодня такая новость… вы меня понимаете… Как? Вы ничего не слышали? Истинно, обе мы такие — из дому в церковь, из церкви домой, слухов не слушаем, а все же… Я и сама не хочу, да узнаю кой-какие новости.
Да, да. Кажется, решено, что органист от святого Романа, — этот, косой, сварливый, всех бранит, такой неопрятный, больше похож на мясника, чем на музыканта… — так вот, он будет играть сегодня вместо маэстро Переса. Вы, конечно, слыхали, это знает вся Севилья, что никто не брался его заменить. Даже дочка, хоть и учила других, а после смерти отца ушла в монастырь послушницей.
Иначе и быть не могло, прихожане привыкли к чудесной музыке, и все другое им претило, тем паче что они хотели избежать сравнений. Но когда община уже решила, что в память и честь усопшего орган будет молчать на Рождество, явился этот косой и посмел сказать, что сыграет. Поистине нет ничего наглее глупости… Конечно, виноват не он, а те, кто допустил это кощунство. Что ж, так уж повелось в нашем мире… Да… Как будто ничего не изменилось с прошлого года. Те же люди, тот же блеск, та же толчея в дверях, такой же гомон на паперти, так же тесно в храме… Ах, если бы бедняга знал! Он бы снова умер, только бы не слышать, как на его органе играет этот наглец.
Если мне правду сказали, косому готовят недурную встречу. Когда он коснется клавиши, поднимется страшный шум, зазвенят бубны, тамбурины, не хочешь — оглохнешь… Но тс-с-с, самозванец входит в храм. Ах ты, Господи, как разоделся, какая спесь! Идемте, идемте, архиепископ давно прибыл, сейчас начнется месса. Что-то мне сдается, мы будем долго вспоминать эту ночь.
Сказав так, словоохотливая прихожанка вошла в храм святой Агнессы, проталкиваясь, как обычно, сквозь толпу.
Служба уже началась. Храм сверкал, как и в прошлом году. Новый органист прошел мимо тех, кто стоял в нефе, чтобы поцеловать перстень архиепископа, а потом поднялся на хоры и проверил с подчеркнутой и смехотворной серьезностью все регистры органа.
Простой народ, толпившийся у храма, глухо зароптал, предвещая неминуемую бурю.
— Бездельник, ничего не умеет, да еще смотрит косо, — говорили одни.
— Невежда, расстроил вконец орган в своем приходе, а теперь берется за орган маэстро Переса, — говорили другие.
Кто-то уже сбрасывал плащ, чтобы ловчее бить в бубен, кто-то готовил колокольцы, все собирались помешать чужаку, и лишь немногие робко защищали того, чья спесь и чей педантизм так отличались от скромности и доброты усопшего маэстро Переса.
Наконец настал долгожданный миг, торжественный миг, когда священник, склонившись, произнес несколько слов и взял облатку… Колокольчики зазвенели, словно стеклянный дождь, поднялись прозрачные волны ладана, и зазвучал орган.
Невообразимый шум наполнил церковь, заглушая первый аккорд.
Дудочки, бубны, тамбурины, флейты заиграли разом и вразнобой; но это продолжалось лишь несколько мгновений. Звон и грохот оборвались так же внезапно, как начались…
Второй аккорд, могучий и смелый, еще не утих, из труб органа лились прекрасные, вечные звуки.
Небесное пение, ласкающее слух, когда мы отрешаемся от всего земного; пение, ведомое лишь душе и неподвластное нашему голосу; вольные звуки далеких мелодий, приносимые ветром; шелест листьев, лобзающих друг друга, подобный шелесту дождя; трели жаворонка, взлетающего над цветами, как стрела, пущенная в небо; раскаты, грозные, точно рокот бури; хоры серафимов, неведомая музыка рая, доступная лишь воображению, крылатые гимны — все это слышалось в многоголосии органа, который звучал еще загадочней, еще причудливей, чем прежде.
Когда органист спустился с хоров, у лестницы собралась огромная толпа, и ликовала она так, что распорядитель, страшась не без причины, как бы его не задушили, велел служкам проложить ему дорогу к алтарю, где ждал архиепископ.
— Вот видите, — сказал тот, когда органист предстал перед ним. — Я прибыл из дворца только за тем, чтобы вас послушать. Неужели вы так же неумолимы, как маэстро Перес, который никогда не желал пощадить меня и сыграть на Рождество в соборе?
— В будущем году, — отвечал органист, — я готов там играть, ибо и за все золото мира не прикоснусь больше к этому органу.
— Почему же? — спросил архиепископ.
— Потому что, — сказал органист, пытаясь побороть волнение, которое выдавала бледность его лица, — потому что он стар и плох, и на нем нельзя сыграть что хочешь.
Архиепископ удалился в сопровождении свиты. Носилки, одни за другими, скрывались в извилистых улочках; толпа в притворе поредела, народ расходился, и монахиня уже собралась закрыть двери, когда со ступеней сошли две женщины, перекрестились перед статуями у арки Сан-Фелипе и пошли своим путем по переулку Дуэньяс.
— Что ж вы хотите, донья Балтасара? — говорила одна из них. — Чуяло мое сердце!.. Мне объясняли, а я все не верила. Человек этот просто не может так играть. Я сама его сотни раз слышала в церкви святого Варфоломея — хотя и оттуда его выгнал сеньор священник — и только уши затыкала… Да посмотрите на его лицо, это же зеркало души… Как сейчас помню нашего бедняжку маэстро Переса, когда в Рождественскую ночь он сходил с хоров, поразив нас своей игрою… Какая добрая улыбка, какой румянец! Старый был, но с виду — истинный ангел… А этот ковыляет, спешит, словно за ним собаки гонятся, и пахнет от него, как от трупа. Да что говорить… Поверьте, донья Балтасара, поверьте — чую я, тут что-то нечисто…
Беседуя так, они завернули за угол и скрылись в переулке.
Навряд ли нужно сообщать читателю, кто была одна из них.
IVПрошел еще один год. Настоятельница монастыря и дочь маэстро Переса тихо беседовали на хорах, в полумраке. Надтреснутый колокол созывал паству, и время от времени кто-нибудь проходил по притвору, теперь молчаливому и пустынному, окунал пальцы в святую воду, а потом находил себе место в уголке, где несколько человек спокойно ждали мессы.
— Вы сами видите, — говорила настоятельница, — что страх ваш — ребяческий страх. Здесь никого нет, весь город устремился в собор. Играйте, играйте смело, мы тут почти одни… Но… вы молчите, вздыхаете. Что с вами?
— Мне страшно, — воскликнула девушка с истинным чувством.
— Страшно! Почему же?
— Не знаю… я боюсь чего-то… Смотрите, вчера вы велели мне играть, я возгордилась, хотела настроить орган, чтобы удивить вас сегодня… Пошла на хоры… одна… открыла дверцу… На соборных часах пробило… не знаю сколько… но звон был печальный и долгий… он продолжался, пока я стояла наверху, и показался мне бесконечным.
Храм был пустым и темным. Там, в глубине, словно звезда, затерявшаяся на ночном небе, мерцал, угасая, светильник у главного алтаря. В его едва заметных отблесках, лишь усугублявших ужас мрака, я увидела… да, матушка, увидела человека. Он сидел у органа спиной ко мне, пробегал одной рукой по клавишам, другою же касался регистров… и орган звучал на удивление странно. Каждая нота казалась подавленным рыданием, а трубы трепетали, воспроизводя глухую, едва различимую, но совершенно верную мелодию.
Часы на башне все били; человек играл. Я слышала, как он дышит.
Кровь моя застыла от страха, руки леденели, пылали виски… Я хотела крикнуть, хотела — и не могла. Человек обернулся и посмотрел на меня… нет, не то, он был слеп… И я узнала отца!
— Ах, сестра, это нечистый смущает ваше воображение… Прочитайте «Отче наш» и «Аве Мария» да помолитесь архангелу Михаилу, месса сейчас начнется, прихожане ждут… Отец ваш в раю и, вместо того чтобы пугать вас, поможет своему дитяти в столь важном и благочестивом деле.
Настоятельница опустилась в кресло посередине хоров, а дочь маэстро Переса дрожащей рукой открыла дверцу и села за орган. Месса началась.
Она началась, и ничего не случилось до того мгновения, когда священник стал поднимать облатку. Тогда зазвучал орган, и вместе с аккордом раздался крик молодой послушницы. Настоятельница, монахини и кто-то из прихожан кинулись к ней.
— Глядите! Глядите! — кричала она, устремив испуганный взор на скамеечку, с которой вскочила, судорожно схватившись за перильца.