Виталий Дмитриевский - Шаляпин
Приезд знаменитого артиста взбудоражил Нижний Новгород. Рассказывали, как Шаляпин закрыл кассу перед прокурором Утиным, незадолго до этого производившим обыск в квартире Горького; о появлении друзей в ресторане «Россия»: Алексей Максимович в черной суконной рубашке, подпоясанной ремешком, Федор Иванович в белой поддевке — посетителей в таких костюмах дальше швейцарской не пускали. Тут же навстречу гостям поспешил владелец заведения с метрдотелем, официанты споро расчистили место у эстрады, поставили столик.
Днем друзья гуляют по городу и окрестностям, посещают ателье известного фотохудожника Михаила Петровича Дмитриева, осматривают ярмарку, стройку Народного дома. Узнав, что для завершения строительства не хватает средств, Шаляпин дает благотворительный концерт. Из полученных сборов 200 рублей выделено на открытие сельской библиотеки-читальни. «Мы все еще находимся в том светлом настроении, которое вы нам оставили, — пишет Шаляпину в Москву Екатерина Павловна. — Только и разговору что о вас». «Никогда не забуду о днях, проведенных с тобою. Славный ты парень, Федор», — прибавляет Горький.
Фотографии М. П. Дмитриева в виде открыток расходятся по России тысячными тиражами, газеты и журналы публикуют фотопортреты, карикатуры, шаржи: Шаляпин и Горький рядом — как символ дружбы двух «самородков», «выходцев из народа», «новейшие Орест и Пилад». Каждый шаг «новейших» описывается репортерами — едва ли в эти годы есть в России более популярные фигуры.
«…Был здесь Шаляпин, — сообщал Горький своему петербургскому приятелю В. А. Поссе. — Этот человек — скромно говоря — гений. Не смейся надо мной, дядя. Это, брат, некое большое чудовище, одаренное страшной, дьявольской силой порабощать толпу. Умный от природы, он в общественном смысле пока еще — младенец, хотя и слишком развит для певца. И это слишком позволяет ему творить чудеса. Какой он Мефистофель! Какой князь Галицкий! Но — все это не столь важно по сравнению с его концертом. Я просил его петь в пользу нашего народного театра. Он пел „Двух гренадеров“, „Капрала“, „Сижу за решеткой, в темнице сырой“, „Перед воеводой“ и „Блоху“ — песню Мефистофеля. Друг мой — это было нечто необычайное, никогда ничего подобного я не испытывал. Всё — он спел 15 пьес — было покрыто — разумеется — рукоплесканиями, всё было великолепно, оригинально… Но я чувствовал, что будет что-то еще! И вот — „Блоха“. Вышел к рампе огромный парень, во фраке, в перчатках, с грубым лицом и маленькими глазами. Помолчал. И вдруг — улыбнулся и — ей-богу! — стал дьяволом во фраке. Запел, негромко так: „Жил-был король, когда-то, при нем блоха жила…“ Спел куплет и — до ужаса тихо захохотал: „Блоха? Ха-ха-ха“. Потом властно — королевски властно! — крикнул портному: „Послушай, ты! Чурбан!“ И снова засмеялся дьявол: „Блохе — кафтан? Ха-ха. Кафтан? Блоха? Ха-ха!“ И это невозможно передать — с иронией, поражающей, как гром, как проклятие, он ужасающей силы голосом заревел: „Король ей сан министра и с ним звезду дает, за нею и другие пошли все блохи в ход“. Снова — смех, тихий, ядовитый смех, от которого мороз по коже продирает. И снова, негромко, убийственно, иронично: „И самой королеве и фрейлинам ея от блох не стало мо-о-очи, не стало и житья“. Когда он кончил петь — кончил этим смехом дьявола — публика, — театр был битком набит, — публика растерялась. С минуту — я не преувеличиваю! — все сидели молча и неподвижно, точно на них вылили что-то клейкое, густое, тяжелое, что придавило их и — задушило. Мещанские рожи побледнели, всем было страшно. А он — опять пришел, Шаляпин, и снова начал петь „Блоху“. Ну, брат, ты не можешь представить, что это было!
Пока я не услышал его — я не верил в его талант. Ты знаешь — я терпеть не могу оперы, не понимаю музыки. Он не заставил меня измениться в этом отношении, но я пойду его слушать, если даже он целый вечер будет петь только одно „Господи помилуй!“. Уверяю тебя — и эти два слова он так может спеть, что Господь — он непременно услышит, если существует, — или сейчас же помилует всех и вся, или превратит землю в пыль, в хлам, — это уж зависит от Шаляпина, от того, что захочет он вложить в два слова.
Лично Шаляпин — простой, милый парень, умница. Все время он сидел у меня, мы много говорили, и я убедился еще раз, что не нужно многому учиться для того, чтобы много понимать. Фрак — прыщ на коже демократа, не более. Если человек проходил по жизни своими ногами, если он своими глазами видел миллионы людей, на которых строится жизнь, если тяжелая лапа жизни хорошо поцарапала его шкуру — он не испортится, не прокиснет от того, что несколько тысяч мещан улыбнутся ему одобрительно и поднесут венок славы. Он сух — все мокрое, все мягкое выдавлено из него, он сух — и чуть его души коснется искра идеи, — он вспыхивает огнем желания расплатиться с теми, которые вышвыривали его из вагона среди пустыни, как это было с Шаляпиным в С<редней> Азии. Он прожил много — не меньше меня, он видывал виды не хуже, чем я. Огромная, славная фигура! И — свой человек».
Право же, удивительное письмо! В нем краткий и в то же время очень емкий, осязаемый портрет молодого Шаляпина поры его артистического и духовного расцвета. Но при этом вырисовывается и облик самого Горького, здесь же — и ключ к пониманию прекрасных и сложных взаимоотношений писателя и артиста, связавших их на три десятилетия.
В самом деле, что привело Горького в восхищение? Сценический талант, природный ум, готовность к общению — это безусловно. Но самое главное и радостное открытие для Горького — в Шаляпине он нашел подтверждение своих взглядов: «Я убедился еще раз…» В чем же? Вновь цитируем письмо: «Не нужно многому учиться, чтобы много понимать…»
Невероятно! Конечно, Горький считает книгу «источником знания», «другом человека» и «лучшим подарком», но классовое чувство он ставит всего выше и потому восхищается тем, как Шаляпин «вспыхивает огнем желания расплатиться», отомстить за нанесенные ему в юности обиды и унижения. Что делать, людям свойственно слышать прежде всего то, что им интересно, близко, созвучно их собственному умонастроению. Также, впрочем, как рассказчику свойственно повествовать так, чтобы нравиться слушателю.
Шаляпин — артист, точно чувствующий настроение аудитории. Он расставляет акценты, создает еще одну версию многократно рассказываемого дорожного эпизода — стычки с антрепренером Любимовым-Деркачем из-за чесночной колбасы. Горький потрясен: Шаляпин по знанию и опыту жизни равен ему самому: «Он видывал виды не хуже, чем я. Огромная, славная фигура! И — свой человек». (В скобках заметим: когда артист в 1930-х годах прочитал мемуары певицы О. В. Арди-Светловой, он написал ей благодарное письмо: «Так приятно было вспомнить самому и Деркача, и мои нелепые подвизания в труппе… Отлично помню и остро переживаю наши путешествия… Ах, как было беспечно и молодо!»)
Свой человек! Союзник! Единоверец! Горький будет это повторять не раз. Идея расплаты, реванша, классового возмездия, столь волновавшая писателя, образно «материализуется» в фигуре Шаляпина.
Чем еще восхищен Горький? Оказывается, артист может творить чудеса, он «большое чудовище, одаренное страшной, дьявольской силой порабощать толпу». Порабощать толпу, манипулировать ею — не мечта ли это самого Горького, вкусившего в юности хмель провинциального ницшеанства, больно уязвленного «свинцовыми мерзостями жизни»? Не просвечивает ли здесь лик рабочего-машиниста Нила из «Мещан», которых уже репетирует Московский Художественный театр? Или революционера Павла Власова из будущего романа «Мать», написанного в 1906 году?
Но отнюдь не во всем Шаляпин равен Горькому: «Умный от природы, он в общественном смысле пока еще — младенец, хотя и слишком развит для певца, и это слишком позволяет ему делать чудеса». Здесь все важно. Оказывается, все-таки можно в искусстве творить чудеса, будучи «младенцем в общественном смысле». Значит, гений все же обладает природной интуицией, чувством правды жизни, которое не замыкается и не исчерпывается «классовым чутьем»? Горький, пламенно увлеченный Шаляпиным, уже не слышит себя. К тому же это частное письмо. Вскоре Горький по весьма важному поводу — о нем позднее — напишет так называемое «Письмо другу» — тоже о Шаляпине, предназначенное к публикации. В нем все оценки и определения взвешены и выверены.
Горького крайне раздражают «необщественные» люди. Но Шаляпин — «брат по классу», и заботу о социальном просвещении «младенца» писатель уверенно берет на себя. В «общественном созревании» Шаляпина Горький готов стать наставником, подобно Мамонтову, Дальскому, Юрьеву, Коровину, Серову, которые взрастили Шаляпина-художника. Горький же воспитывает Шаляпина-гражданина, революционера, борца.
Затея эта сомнительна, во-первых, потому, что Шаляпин теперь совсем не наивный провинциал, а первый артист императорских театров. Во-вторых, ведь не только искусству петь и играть на сцене учился Шаляпин у художников, музыкантов и актеров, он постигал с ними жизнь и перенимал от них опыт нравственный, этический и, конечно, гражданский, и потому видеть в Шаляпине «в общественном смысле младенца» слишком самоуверенно. Но самое главное состоит, пожалуй, в том, что Усатов, В. В. Андреев, Дальский, Юрьев, Мамонтов и его друзья-художники развивали дарование артиста в согласии с его личностью, они «лепили» его «изнутри», из его же «природного материала», они вместе искали пути созревания таланта, не прибегая для этого к какому-либо внешнему насилию. Горький же хочет «лепить» Шаляпина «снаружи», по своему рецепту, исходя из собственных взглядов на жизнь и на человека. Часто его взгляды совпадали, пересекались с шаляпинскими, но случалось и так, что Горький пытался навязать артисту свои убеждения, а иногда и просто приписывал их ему. Он хотел создать «свой» образ Шаляпина. Но речь об этом пойдет позднее, а пока Горький и Шаляпин в эпицентре публичного внимания, их дружба, их духовное единство кажутся и им самим, и окружающим нерасторжимыми.