Максим Кравчинский - История русского шансона
А раз еду верхом, в сторонке от дороги мотыгой поднимает новь поселенец, по́том обливается и поет: «Укажи мне такую обитель» из некрасовского «Парадного подъезда». Поет, как и обыкновенно поют это, на мотив из «Лукреции Борджиа».
— Стой. Ты за что?
— По подозрению в грабеже с убивством, ваше высокоблагородие.
— Что ж эту песню поешь? Нравится она тебе, что ли?
— Ничаво. Промзительно!
— А выучился-то ей где?
— В тюрьме сидемши. Научили.
Приходилось мне раза три слышать:
«Хорошо было Ванюшке сыпать» (спать) — переделку некрасовских «Коробейников».
— Ты что же, прочитал ее где, что ли? — спросил я певшего мне сапожника Алфимова.
— Никак нет-с. В тюрьме обучился.
Из чисто народных песен каторга редко поет «Среди долины ровные», предпочитая этой песне ее каторжное переложение «Среди Данилы бревна» — бессмысленную и циничную песню, которую, впрочем, как и все, тюрьма поет тоже редко. Любят больше других еще и малороссийскую:
«Солнце низенько, вечер близенько».
И любят за ее разудалый припев, который поется лихо, с присвистом, гиканьем, постукиванием в ложки «дисциплинарных» из бывших полковых песенников, с ругательными вскрикиваниями слушателей.
Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поется очень милая песня:
«Вечерком красна девица…»
Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька — он попался за какой-то глупый грабеж — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел. Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.
…Но все эти песни поются только молодой каторгой — и вызывают негодование стариков:
— Ишь, черти! Чему обрадовались!
Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.
— Начальству жалиться буду! Покоя не даете, черти! — орал он. А это угроза на каторге необычная.
— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? — спрашиваю.
— А то, что не к чему ее играть.
И, помолчав, добавил:
— Бередит. Тьфу!
Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга».
Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5–6 старых «еще сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:
— «Сибирь — матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»
И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки»… Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», «бешеный», но добрый сибирский народ.
А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни ее отношения к каторге, смеется над ними, над их воспоминаниями, над их песней.
…Есть еще излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:
…От Ангары к устью моря
Вижу дикие скалы, —
Вдруг являются, как тени,
По утесам дикари.
Дикари, скорей, толпою
С гор неситеся ко мне, —
Помиритеся со мною:
Я ваш брат — боюсь людей…
Когда эту песню, рожденную в Якутской области, поет каторга — от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!
Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:
Идет он усталый, и цепи гремят,
Закованы руки и ноги.
Покойный и грустный он взгляд устремил
По долгой, пустынной дороге…
Полдневное солнце бесщадно палит,
Дышать ему трудно от боли,
И каплет по капле горячая кровь
Из ран растравленных цепями…
Эта песня — отголосок теперь упраздняемых «этапов».
И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы «гимном каторги». Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу, истомившуюся тоскою по родине, вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.
…Кабы весть подать да отцу рассказать
Про то, что со мною случилося
На чужой на той сторонушке…
Я не вор ведь был, не убивец,
Но послали меня, добра молодца,
Попроведать каторги, распроклятой долюшки.
На чужой на той сторонушке
Больно тяжко ведь жить!
Эх, невеста моя!.. А ты, матушка!
Позабыла меня, словно сгинул я.
Но ведь будет пора, и вернусь снова я,
За все беды и зло уж я вам отплачу, —
Будет время, вернусь…
Ты о том подай, жавороночек,
Подай весточку — ты подай, подай!..
Мне пели ее в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жавороночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из темных углов неслось это надрывающее душу:
— Ты подай, подай…
Унылое, безнадежное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.
Но все эти песни, в Сибири рожденные, на Сахалин привезенные, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь — она предпочитает другие, — «веселые». Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж черт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.
Вот вам что поет каторга. Говорят, что песня — это «душа народа».
И каторга поет песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной — тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным «куражом», то цинизмом и каторжной «оголтелостью».
А чаще всего каторга молчит…
«Рваный» жанр
В 1882 году Владимир Иванович Немирович-Данченко, родной брат будущего основателя МХТа, написал песню «Умирающий»:
Отворите окно… отворите!..
Мне недолго осталося жить;
Хоть теперь на свободу пустите,
Не мешайте страдать и любить!
Горлом кровь показалась… Весною
Хорошо на родимых полях —
Будет небо сиять надо мною,
И потонет могила в цветах.
Сбросьте цепи мои… Из темницы
Выносите на свет, на простор…
Что пробудило вдохновение поэта, мне не известно.
Возможно, он тоже почувствовал всплеск интереса к каторжанской песне, но вряд ли мог даже предположить, что апогей этого интереса будет неразрывно связан с его братом Василием и дебютной постановкой, открывавшей первый сезон в основанном им театре.
Открытка с рекламой пьесы М. Горького «На дне» (1902).
В 1902 году произошло событие, не только добавившее популярности песням «городских низов», но легализовавшее этот жанр в целом.
Самое непосредственное отношение к этому имели Василий Иванович Немирович-Данченко и… «пролетарский писатель» Максим Горький.
Дело в том, что 18 декабря уже помянутого девятьсот второго года состоялась премьера его пьесы «На дне» — где главные герои, как известно, обитатели ночлежки для бездомных, — в которой впервые с большой сцены прозвучала тюремная песня «Солнце всходит и заходит».
По этой причине авторство ее часто ошибочно приписывали самому Горькому, но в «Литературных воспоминаниях» Н. Д. Телешова (1931) говорится, что знакомый Горького поэт Скиталец пел песню задолго до того, как она прозвучала со сцены МХТа. О более раннем происхождении свидетельствует и первая публикация нот «Солнце всходит и заходит…» в издательстве Циммермана (1890).
Открытка с текстом песни «Солнце всходит и заходит» (1902).
Исполнялось произведение на мотив старинной каторжной песни «Александровский централ». По словам Ивана Бунина, «эту острожную песню пела чуть не вся Россия».
Солнце всходит и заходит,
А в тюрьме моей темно.
Дни и ночи часовые, да, э-эх!
Стерегут мое окно.
Как хотите — стерегите,
Я и так не убегу,
Мне и хочется на волю, да, э-эх!
Цепь порвать я не могу.
Ах вы, цепи, мои цепи!
Вы железны сторожа!
Не сорвать мне, не порвать мне, да, э-эх!
Истомилась вся душа!
Солнца луч уж не заглянет,
Птиц не слышны голоса,
Как цветок, и сердце вянет, да, э-эх!
Не глядели бы глаза.
Успех постановки был невероятный. Образ обаятельного босяка, «без предела и правил», не боящегося ни Бога, ни черта, понравился публике, и представители популярной музыки того времени не замедлили перенести эту «маску» на эстрадные подмостки.