Жюль Гонкур - Шарль Демайи
Мысль критика парила над его ремеслом. бессмертные произведения, самые нежные мелодии человеческой мысли, самые поэтические песни народной души, самые сильные драмы страстей, самые тонкие улыбки ума были его пищей и его счастьем. Мысль его углублялась в Данте, как в поток света, она наслаждалась священными книгами Индии, укреплялась в древних философах, обнимала Гомера и древних богов. Кроме того, мысль Ремонвиля питалась еще и другим насущным хлебом, имела другие занятия и радости столь же благородные и дорогие. Ремонвиль любил искусство. Прекрасное было его религией и совестью. Хорошее полотно, красивый мрамор, красивая линия, весь этот материальный мир, подчиненный воле и гению человека, составляли его величайшее наслаждение. Колорит Рембрандта, солнечное освещение Клода Лорзна, улыбка Монна-Лиза, «Страшный суд» Микель Анджело, Рубенс, Веронез, художники примитивные и декаденты, Мемлинг и Лонги, граверы, начиная Марком Антонием и кончая Гойа, рисунки, эскизы картин, сангины Ватто и синие картоны Прюдона, – вот что составляло его общество, его близких, его очарование. Если его любовь, даже восхищение его относились к настоящим векам, все же его поклонение и обожание всецело принадлежало прошлым. Он постоянно возвращался как бы уносимый потоком стольких прекрасных произведений к бессмертному источнику: греческому искусству. Он преклонялся перед этими мраморами, в которых светилась божественность, перед метопами Парфенона, перед этими лошадьми, всадниками, торсами, полный священного трепета и отчаиваясь подыскать когда-либо слова настолько божественные, чтоб не довольствоваться одними фразами! С какими желаниями, с каким восторгом несся он из своей страны, из своего времени к этой земле Парфенона, к земле Фидия! Его отечество, его алтарь, его грезы, иллюзии, его душа, – все стремилось к ним; называя Грецию, он казалось называл вам свою мать! Он жалел о всем, хвалил все в этой небольшой великой нации, с городами, более населенными статуями чем гражданами, с законами, смягченными Фриной. Что бы ни говорил он об Антонинах, все же ему хотелось, чтобы человечество воротилось ко времени процветания Греции, а не Рима, как к своей истинной зрелости. Аристотель и Платон, по его мнению, сделали достаточно великими психологию и науку. Сократ дал сильный толчок исследованию сродства душ. Геродот и Фукидид сказали последнее слово истории, Эсхил, Софокл и Эврипид – последнее слово человеческих страстей; Аристофан был лучшим выразителем смеха; Афины представляли идеал свободы и греческой цивилизации. И несмотря на все, этот поклонник греческого был католик; но он был католик из ненависти в религии иконоборцев, католик в благодарность за век Льва X; католик из ненависти к северным расам, которых он ненавидел со всем пылом южного племени, из ненависти к Германии, которую он называл Китаем Европы.
– Смотрите, – говорил он, – у них саксонский фарфор, как у китайцев; экзамены, докторские степени, как в Китае; и надворные советники… бранденбургские мандарины!
Экипаж все ехал; лошадь продолжала бежать мелкой рысцой; кучер дремал, шум каскада тихо замирал позади их; коляски как молнии мелькали мимо, унося с собой гул голосов и тени женщин. Ночь была безоблачна, звезды блестели.
– Ну, что же, да, я язычник, – признавался гордо Ремонвиль; и затем полушутливым полусерьезным тоном, тоном умного человека, рассказывающего о чуде, которому он верит, продолжал: – Милый мой, был один ученый, в Мюнхене, то есть немец, который в одной очень ученой брошюре отрицал, что Аполлон – бог солнца… Знаете ли вы, как он умер? От солнечного удара!.. Однако, что же это делает наш кучер?.. Посмотрите пожалуйста, у него вид античного паразита, облокотившегося на триклиниум… Эй! кучер!
XXXII
Интимность, полная интимность воцарилась между обедающими по четвергам; и случилось так, что различие политических верований и литературных мнений, даже диссонанс в характерах настолько же способствовали своим гармоничным противоречием взаимным симпатиям одних к другим, как и сходство вкусов и общность настроения духа. Основой этого общества и его прелестью были откровенность, свобода языка, мысли, совести, дружбы и презрения, при уверенности, что никто не предаст друг друга; редкое удовольствие этого маленького литературного мира состояло в возможности свободно и всецело раскрыть свое сердце и ум, не давая оружия сплетням, нескромности, раздражению и зависти товарищей или же материала в какой-нибудь журнал для заметок биографа! Кроме того, существовала еще сильная связь в этом обществе: взаимность уважения, признание таланта и ума; уважения настолько искреннего, что оно не требовало ни засвидетельствования, ни слов. Эта откровенность, эта взаимная вера друг в друга, придавали отношениям то равенство, до которого никогда не подымятся ничтожные умы и чрезмерное тщеславие. Это уважение делало их, кроме того, снисходительными, благодаря чему они прощали друг другу маленькие неровности в настроении, некоторую шероховатость в манерах, которые принимались ими за оригинальность темпераментов.
После нескольких обедов случалось то, что всегда случается: втерлись некоторые посторонние лица, которые привели в беспорядок скатерть, а вместе с тем разговоры и мысли. Тогда основатели решили покинуть «Красную Мельницу» и начали обедать по очереди, друг у друга. Но Фаржас, имевший столовую, удобную для обедов и болтовни, скоро принял на себя роль амфитриона и возобновил регулярно старые обеды по четвергам, обеды без женщин, непринужденные, на которых снова начались опьяняющие споры и битвы речей по поводу всего, о философской книге, появившейся утром, или исторической диссертации, прочтенной накануне, одним словом, по поводу всех приключений человеческой мысли, всех великих вопросов и сомнений души, всего, к чему стремятся мыслители во время пищеварения. Обеды Фаржаса продолжались таким образом до одного четверга, в который Фаржас предупредил, что следующий четверг обед будет подан в шале, которое он выстроил себе в Нейльи, на землях старинного парка Луи-Филиппа. Обойщик почти кончал и надо отпраздновать новоселье. Фаржас добавил, что этот обед был обязателен, что ничто не избавляло от него, ни наследство, ни свидание, ни первое представление в Bouffes-Parisiens, и что он готовит сюрприз для своих приглашенных.
XXXIII
– Ты знаешь, когда Жерар де-Нерваль повесился… мы ходили смотреть… О! Грязная улица и время!.. Помнишь, Фаржас? Я еще потрогала перекладину… Хорошо, так вот с этого дня… Мне это принесло счастье!.. Ты знаешь, на следующей неделе я встретила венгерского графа… Венгерского графа, что ты скажешь на это, Нинет? Ха, ха!.. и вот счастье не прекращается до сих пор… Вот так история! Пить!
Особа, говорившая это, была действительно красива, красива на подобие итальянских эфебов XVI столетия, которых Рафаэль изображает в бессмертном сне молодости, и нежность, и чистота линий которых походит на красивый цветок, на юность Бога. её черные, глубокие, жгучие глаза не горели огнем, они светились тихим пламенем. По совершенно бледному лицу пробегал иногда розоватый оттенок цвета чайной розы. её рот был так красен, что казался намазанным; он был полуоткрыт, но это не придавало ей глупого выражения; точно дыханье чудного сна покоилось на устах заснувшей женщины. Густые черные волосы с синими переливами лежали жгутом на её голове. Она была вся в белом. Платье из английских кружев, платье очаровательное, волновалось вокруг неё как серебряная пена. её белые ботинки с вырезом охватывали её ногу, кончаясь маленькой рюшью из тех же кружев; розовый цвет тела просвечивал сквозь паутину её чулок. Из драгоценностей одно ожерелье из черных жемчугов обвивало её шею.
Около Крэси, так звали великолепную брюнетку, сидела Нинета, маленькая блондинка. Контраст был превосходный и красота Крэси выделялась от этого еще более. Нинета, имевшая уже популярность шансоньеточной певицы и куртизанки, была светлее льна. Она уменьшала, как только возможно, свой лоб, закрывая его взбитыми буклями. Представьте себе маленькое личико, беленькое, розовое, неправильное, постоянно в движении; голубые глаза, то хитрые, то насмешливые, то сверкающие или подернутые какою-то неопределенною нежностью, которую древние художники придавали взгляду Венеры; небольшой носик; двадцать четыре маленьких острых зубов, которые показывались при всяком удобном случае в своенравном ротике, свежем как вишня… совершенный мальчишка, шалун! Тысяча гримас, обезьяньи ухватки, дьявольское кокетство, страсть возбуждать, нравиться, говорить, смеяться, прыгать, резвиться, менять голос, место, вино, физиономию, тарелки, настроение духа… одним словом все в Нинете напоминало фейерверк, который китайцы пускают за столом… Одета она была совершенно также, как и Крэси, только её платье было из индейского кашемира, и ожерелье было из марказита.