Жак Казот - INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Искаженные черты ее обличали столько муки и ужаса, что едва не внушили мне жалость. Непредвиденное препятствие оборвало ее заклинания; дрожа от ярости, метнулась она в сторону и тотчас вернулась, вооруженная двумя длинными палочками из слоновой кости, связанными на конце шнурком, сплетенным из тринадцати волосков, которые вырвал из шеи великолепной белой кобылицы вор, убивший своего хозяина, и на этой гибкой оплетке взметнула вверх эбеновый rhombus,{66} чьи звонкие полые шары зашумели и завизжали в воздухе, затем, кружась, с глухим ворчанием возвратились к ней, закружились и загудели вновь, а затем, постепенно замедляя вращение, пали на землю. Языки пламени рвались вверх из треножников, подобно змеиным языкам, и тени были довольны. «Сюда, сюда, — кричала Мероя, — да умиротворятся ночные демоны, да возрадуются мертвецы. Несите мне цветы вербены, шалфея, сорванного в полночь, и клевера о четырех лепестках; подарите прелестными букетами колдунью и ночных демонов». Затем, обратив потрясенный взор на золотого аспида, обвившего ее обнаженную руку, на драгоценный браслет, сработанный искуснейшим из фессалийских мастеров, который не пожалел на него ни металлов, ни труда, — белизну серебряных инкрустаций оттеняли в нем сверкание рубинов и нежная прозрачность сапфира, голубизной превосходящего небо, — она снимает его с руки, размышляет, погружается в грезы, обращает к змее сокровенные речи — и ожившая змея, распрямившись, ускользает с веселым свистом, подобно обретшему свободу рабу. A rhombus вертится вновь, он вертится, грохоча, словно далекий гром, который горюет где-то среди туч, гонимых ветром, и, стеная, постепенно затихает вместе с окончанием грозы. Меж тем все своды раскрываются, небеса разверзаются, светила спускаются на землю, тучи сгущаются на пороге, словно на паперти, погруженной во тьму. Окровавленная луна напоминает железный щит, на котором только что принесли домой тело юного спартанца, зарезанного врагом. Она катится на меня, и бледный диск ее, еле различимый за дымом, струящимся из погасших треножников, давит на меня тяжким грузом. Мероя бегает по залам, она касается рукою бесчисленных колонн дворца, и каждая колонна, вспыхнув ярким светом, разверзается от прикосновения ее руки, обнажая бесконечную колоннаду, населенную призраками, и каждый призрак, подобно ей, касается рукою колонны, за которой открываются новые колоннады, и нет колонны, подле которой не приносили бы в жертву грудного младенца, вырванного из объятий матери. «О сжальтесь! сжальтесь! — восклицал я. — Сжальтесь над несчастной матерью, не согласной отдавать свое дитя в руки смерти». Но эта сдавленная мольба слетала с моих губ так же неслышно, как прощальные слова человека, отходящего в вечность; неясные звуки угасали на моих лепечущих устах. Они угасали подобно крику утопающего, который тщетно пытается поведать немым водам свой последний отчаянный зов. Бездушная вода заглушает его голос; хмурые и холодные волны смыкаются над его головой, пожирают его мольбу; никогда не донесут они ее до берега.
Так сражался я с объявшим меня ужасом и пытался исторгнуть из своей груди проклятие, которое побудило бы богов к отмщению, пока не услышал голос Мерои: «Несчастный! дорого заплатишь ты за дерзкое любопытство!.. Ты осмелился презреть чары сна… Ты говоришь, кричишь, видишь… Что же! Отныне ты будешь говорить лишь жалобами, ты будешь кричать, лишь взывая к состраданию глухих, ты будешь видеть лишь сцены ужаса, леденящие душу…» Произнеся эти слова голосом более тонким и визгливым, чем вопль смертельно раненной, но все еще грозной гиены, она снимает с пальца бирюзовое кольцо, переливающееся разными цветами, подобно радуге, что опоясывает небосвод, или волне, что несома к берегу прибоем и сверкает отблесками восходящего солнца. Она нажимает пальцем на тайную пружину, посредством невидимого механизма приподнимающую волшебный камень, и достает оттуда золотой футляр, скрывающий в себе бесцветное и бесформенное чудовище, которое рвется наружу, вопит, устремляется вперед и припадает к груди колдуньи. «Вот и ты, любезный Смарра, — говорит она, — возлюбленный мой, единственный предмет моих любовных помыслов, ты, кого гнев небесный избрал из драгоценнейших своих сокровищ, дабы вселять отчаяние в детей человеческих. Ступай, призрак то льстивый, то лживый, то ужасный, ступай терзать жертву, кою предаю я в твою власть; обрушь на нее пытки столь же разнообразные, что и ужасы ада, тебя породившего, столь же неотвратимые и жестокие, что и моя ярость. Ступай лакомиться тревогами трепетного сердца, считать судорожные биения пульса, который то убыстряется, то прерывается… ступай созерцать горестную агонию, которую ты будешь отдалять лишь для того, чтобы доставить себе больше радости… В награду, верный раб любви, получишь ты позволение в час, когда сны покидают нас, вновь опуститься на благоуханное ложе своей повелительницы и осыпать ласками царицу ночных ужасов…» Слова сказаны, и урод срывается с ее пылающей ладони, подобно круглому диску, вылетающему из руки дискобола; он кружится в воздухе так же стремительно, как те огненные шары, которыми забрасывают вражеские корабли, раскрывает диковинно изрезанные крылья, взмывает вверх, падает вниз, раздувается, съеживается и, вновь сделавшись мерзким карликом, сияющим от радости, вонзает мне в сердце тонкие стальные когти, с коварством пиявки пьет мою кровь, разбухает, поднимает огромную голову и хохочет. Напрасно взор мой, застывший от ужаса, жаждет прилепиться хоть к чему-нибудь успокоительному; тысяча ночных демонов служат свитой жуткому исчадью бирюзового перстня: скрюченные женщины с пьяными глазами; красные и фиолетовые змеи, исторгающие пламя, ящерицы с человечьим лицом, поднимающиеся из луж грязи и крови; головы, только что срубленные солдатской саблей, но глядящие на меня живыми глазами и убегающие вприпрыжку на лягушачьих лапках…
С этой роковой ночи, о Луций, спокойный сон мне заказан. Ни на благоуханном девичьем ложе, открытом лишь грезам любви, ни в неверной палатке, всякий вечер доставляющей страннику укрытие под иными небесами, ни даже в священном храме не найти мне спасения от ночных демонов. Лишь только, устав бороться с гибельным сном, я смежаю веки, как обступают меня те же чудища, что однажды вырвались на моих глазах из волшебного перстня Мерои. Они скачут вокруг меня, оглушают мой слух своими воплями, вселяют ужас в мою душу своими радостями и оскверняют мои дрожащие губы своими ласками — ласками гарпий.{67} Впереди всех парит Мероя, и из копны ее волос вырываются бледные всполохи. Да вот и вчера… она стала куда выше ростом… формы и черты ее остались прежними, но под пленительной внешностью, как сквозь легкую, прозрачную газовую ткань, с ужасом различал я опаленную солнцем кожу колдуньи и ее желтые, словно присыпанные серой члены; глаза ее, остановившиеся и лишенные выражения, налились кровью, кровавые слезы текли по впалым щекам, а простертая вперед рука оставляла в воздухе кровавый след…
«Ступай, — сказала она, поманив меня пальцем, прикосновение которого грозило мне смертью, — ступай и взгляни на царство, какое я дарю своему супругу, ибо я хочу, чтобы ты познал все владения ужаса и отчаяния…» Говоря это, она летела передо мной, то припадая к земле, то взмывая над нею, подобно огоньку пламени, теплящемуся на конце готового погаснуть факела. О, какую муку причиняла стремительно одолеваемая нами дорога всем моим чувствам! Как не терпелось, кажется, и самой колдунье поскорее добраться до цели! Вообрази себе мрачное подземелье, укрывающее останки всех невинных жертв, замученных колдуньей, вообрази, что среди этих искалеченных останков не было ни единого клочка плоти, который не сохранил бы способности стенать и плакать!.. Вообрази себе движущиеся, живые стены, смыкающиеся перед тобою и постепенно заключающие твои члены в тесное, ледяное узилище… Твоя сдавливаемая грудь вздымается, трепещет, рвется к свежему воздуху сквозь пыльные развалины, факельный чад, катакомбную сырость, ядовитое дыхание мертвецов… а демоны ночи все, как один, кричат, свистят, вопят или рычат тебе в уши, вселяя ужас: «Еще мгновение — и ты задохнешься!»
И, покуда я двигался вперед, насекомое в тысячу раз более крохотное, чем то, которое покушается бессильными устами на хрупкий лепесток розы, жалкий атом, тратящий не меньше тысячи лет, чтобы продвинуться хоть на шаг по небесной тверди, в тысячу раз более неприступной, чем алмаз… насекомое это тоже двигалось, двигалось вперед, и в конце концов след его ленивых ног рассек до самой оси нетленную небесную сферу.
Столь стремителен был наш бег, что за мгновение мы преодолели расстояние, словами не изъяснимое, и тут где-то вдали, словно испускаемый самой далекой из звезд, вдруг мелькнул луч света. Исполненная надежды, Мероя устремилась туда, я последовал за нею, влекомый неодолимой силой; впрочем, ни отваге, ни терпению человеческому не постичь, как свершился наш путь назад, пустой, словно небытие, бесконечный, словно вечность. Нас отделяли от Лариссы обломки бесконечных миров, всех тех опытов творения, что предшествовали нашему и в большинстве своем настолько же превосходили размерами наш мир, насколько сам он превосходит своей чудесной огромностью недоступное взору мушиное гнездышко. Гробовой вход, принявший или, точнее, втянувший нас в свое отверстие, открыл нашему взору бескрайнюю и от века бесплодную равнину. Лишь где-то в самом дальнем уголке небосклона смутно виднелось над нею недвижное, темное светило,{68} более недвижное, чем самый воздух, более темное, чем сама тьма, царящая в этой юдоли скорби. То были останки древнейшего из солнц, покоящиеся на сумеречном небесном своде, словно корабль, затонувший в полноводном озере весенней порою, порою таяния снегов. Не оно излучало тот бледный свет, что поразил мой взор. Казалось, безродное это светило было не чем иным, как одним из оттенков ночной тьмы, если, конечно, то не догорал некий далекий мир, превращенный пожаром в тлеющий пепел.