Шарль Нодье - Мадемуазель де Марсан
— Нет, этого я не думаю. Здесь только трупы, но среди них есть один, которого упорно не хочет оставить жизнь: я устал от этого упорства и имею право избавиться от нее. Дай, дай свой кинжал и выпей мою кровь — говорят, это может поддержать жизнь. Кто знает? А вдруг Тальяменте вошел в берега. Господин Фабрициус, может быть, уже возвратился…
Я забросил кинжал как можно дальше, насколько хватило сил. Ни он, ни я не отправимся на его розыски — в этом я нисколько не сомневался. Ведь мысль эта была не новой для меня…
— Брат мой, — сказал я, обливаясь слезами, — ты лежишь на холодном полу, придвинься ко мне ближе… Иозеф, не покидай меня! Господи боже, сжалься над нами!
Не знаю, я ли привлек его к себе на постель или сам придвинулся к нему, но мы оказались рядом и касались телами друг друга.
— Гонорина! — воскликнул он. — Несчастная Гонорина, юная невеста, готовящая свадебные ленты и букеты цветов! Гонорина, такая добрая, такая красивая! И тебя, Максим, я тоже любил и уже никогда-никогда больше не увижу! О, если бы хоть один-единственный раз могли мы увидеть лучи солнца! Но отсюда чересчур далеко до них, а балкон на такой высоте… Никогда, никогда!
Тягостное головокружение охватило меня. Когда Иозеф умолк, я наклонился к нему, чтобы убедиться, что он еще дышит. Он отвернулся от меня с ужасающим стоном. Потом я услышал какие-то глухие звуки, потом они умолкли, как будто их и вовсе не было; я стал было прислушиваться. Наконец всякая мысль оставила меня. Я снова возвратился в хаос моих сновидений, снова увидел празднества, покинутые мной перед этим, и маленькую Онорину, расхваливавшую свои лазанки, и святую Гонорину, из глубины фантастической картины Порденоне протягивающую мне в утешение свои милосердные руки.
Стуки, однако, не прекращались. Это был стук кирки. Это был стук лопаты… Волны Тальяменте с ревом проносились мимо башни. Я видел бочку с порохом, чтобы взорвать эту башню, я видел Онорину, всю в слезах, на церковной паперти; она все твердила: «Купите, сударь, купите мои лазанки. Лучших не найдете во всем Кодроипо!» Я спал. Приходя в себя, я спрашивал Сольбёского: «Иозеф, ты спишь?» Но он не отвечал мне.
Оцепенение мое все возрастало. Я утратил сознание времени, не знал уже, где я, забыл, кто я такой. В тяжелом забытьи я спрашивал себя: «Где я?», но моя память стала пропастью, в которой я уже ничего не находил.
И в конце концов я перестал думать. Только слух воспринимал еще какие-то отрывочные и неясные звуки — крики, жалобные стоны, грохот водопадов, завывания бури. Я пытался ответить на крики и стоны своими криками и своими стонами, чтобы попасть в унисон этой страждущей, агонизирующей природе, но у меня не было голоса.
Часы вечности — и их мало, чтобы измерить длительность подобных страданий. Но они миновали… Я очнулся в каком-то месте, освещенном солнечными лучами. Возможно, было утро. Открыв глаза, я тотчас же вновь закрыл их, потому что меня ослепило солнце. Мой рот меньше горел, тело меньше страдало. Какое-то приятное питье освежило мне нёбо, и я все еще ощущал вкус этого живительного напитка. Я опять начал чувствовать — во всяком случае, страдать, и подумал, что я жив.
«Все к лучшему, — сказал я себе. — Не надо трогаться с этого места, надо умереть тут». Я снова открыл глаза, потому что меня опять освежил приятный напиток. Странное зрелище представилось мне. Я был в просторном зале, в котором никогда еще не пробуждался от сна, — это не был отчий дом; это не была ни гостиница, ни казарма, ни тюрьма! Особенно поразил меня пол. Он был разрыт и завален обломками твердой лавы. Лишь посреди комнаты виднелось отверстие в форме правильного квадрата, которое вело в подземелье.
— Torre Maladetta! — вскричал я. — Torre Maladetta! Трап открыт! Диана, Иозеф, Анна, за мной! Я нашел выход! О, не мешкайте, ведь и без того уже столько покойников!
— Никто не умер, кроме несчастной Анны, — произнес доктор Фабрициус, стоявший у моего изголовья. — Для Анны было чересчур поздно.
— Фабрициус, друг мой, отец мой, — сказал я, схватив его за руку. — А Диана? А Иозеф?
— Они живы. Но тебе, как я вижу, лучше, — продолжал он, — и я могу говорить с тобой. Это следует сделать возможно быстрее, потому что время не терпит. Позже ты узнаешь о том, что задержало твое спасение. Сейчас этот рассказ отнял бы драгоценное для нас время. Надежды, которыми жил весь мир, в последние несколько дней рассыпались прахом. Блестящая победа опьянила сторонников Наполеона и его армию. Борьба за независимость европейских народов отнюдь не проиграна, она, без сомнения, никогда не будет проиграна, но моей старости, может статься, не суждено насладиться ее торжеством. Моя голова и голова Иозефа оценены. При первой же искре надежды на выздоровление Иозефа я поспешил переправить его в надежное место, откуда он доберется до нашей Германии. К счастью, она еще не вполне во власти тирана. Башня, несомненно, будет отрезана от внешнего мира, но я не мог покинуть ее, пока не убедился собственными глазами, что к тебе возвратилась жизнь. Пришло время расстаться. Чувствуешь ли ты себя достаточно сильным, чтобы тронуться в путь?
— Иозеф, мой дорогой Иозеф, он говорил, что мы никогда больше не свидимся… Диана, друг мой, но где же Диана?
— Диана будет жить. Время, более искусное, нежели моя помощь, избавит ее, быть может, от того состояния немоты и помутнения разума, в котором она еще пребывает и посейчас. За все это время с ее уст не сорвалось ни одного слова, на лице ее не отразилось ни одного чувства, и точно так же обстояло даже сегодня утром, когда ее новая горничная, приставленная к ней мною, подала ей траурное платье, которое ей подобает носить и как вдове и как осиротевшей дочери. Я надеялся на целительность этого потрясения; в отчаянии я перебрал всевозможные средства. Только один-единственный раз, когда я предложил ей убежище до установления новых порядков в монастыре Благовещения в Венеции, где у нее есть соотечественники и, кажется, родственники, она, как мне показалось, кивнула в знак согласия. С тех пор ее беспокойство и возбуждение не раз красноречиво свидетельствовали о том, что ей нужно возможно скорее покинуть эту злосчастную башню, где каждая вещь рождает в ней горестные воспоминания.
Перехожу к тому, что касается лично тебя. Настойчивое желание Марио повидаться с тобою именно здесь без труда находит свое объяснение в том, о чем ты поведал Сольбёскому, а он лишь вчера, в свою очередь, сообщил мне. Показать тебе то, что этот несчастный молодой человек называл своим счастьем, было бы чрезмерно ничтожною платой за твою великодушную дружбу. Для вашего свидания он располагал еще одним поводом, сколько я могу судить по этому письму Шастеле, где он поручает Марио известить тебя о том, что приказ о твоем аресте во Франции отменен и что венецианские власти уже знают об этом. С той поры ты себя ничем не скомпрометировал, и ничто не препятствует тебе возвратиться в объятия твоего любящего отца. Этого требуют и твое счастье и твоя безопасность, потому что, если ты будешь схвачен в Torre Maladetta, где тебя задерживали в течение некоторого времени столь прискорбные обстоятельства, ты не избегнешь смертного приговора, уготованного для всех последних ее обитателей. Я знаю заранее, как и что собираешься ты возразить на эти мои слова, но ведь все, что ты скажешь, будет лишь доказательством не нужной никому слепой преданности, которая добавит к нашим несчастьям несчастье еще одного человека. Вот и все. Кроме того, теперь на тебя возлагается священный долг позаботиться о Диане. Состояние ее разума таково, что ей невозможно предоставить самостоятельно добираться до места, где ее ожидает тихий приют. Разве, удрученный заботами о семье, я мог бы найти лучшего и более верного друга, чем ты? Итак, соберись с силами, подкрепись более обильной и основательной пищей, нежели та, которой ты довольствовался в последнее время, и приготовься выехать сегодня вечером, тотчас же после захода солнца. Я принял эту предосторожность, чтобы ничто не могло указать шпионам, откуда ты прибыл. В Порто-Груаро ты найдешь ожидающее вас судно. В монастыре уведомлены о предстоящем приезде Дианы. А теперь, — продолжал он, сжимая меня в объятиях, — прощай, сын мой, и прости, что, вынужденный заняться делами, я не могу скрасить наше расставание более продолжительною беседой. Как бы стар годами я ни был, я все-таки не теряю надежды еще раз повидаться с тобой. Что б ни случилось, сохрани свое сердце на радость друзьям, а жизнь — для служения свободе!
Едва спустилась на землю ночь, на этот раз темная, потому что небо было безлунным, один из слуг доктора пришел сообщить, что карета заложена, и проводил меня до нее. Войдя в карету, я уселся напротив двух дам, лиц которых не мог разглядеть. Спустя два часа мы прибыли в Порто-Груаро, а несколькими минутами позже уже плавно покачивались на легкой волне лагуны. Поднимаясь на судно, я предложил Диане руку, и она, крепко за нее ухватившись, уже не отпускала ее. Диана упорно хранила молчание, но все время вздыхала, грезила и иногда, дрожа всем телом, прижималась ко мне, как будто ее охватывал внезапно нахлынувший страх. Эта поездка запечатлелась в моей памяти крайне смутно, и все же я не могу вспоминать о ней без глубокого содрогания. Она была чем-то похожа на переправу двух теней на барке Харона, но не просто двух теней, а таких, которые заранее предусмотренным приговором обрекаются на совершенно различные судьбы и расстаются навеки. В конце концов я все-таки задремал под монотонный плеск ритмично ударявших по воде весел и заунывное пение матросов.