Жак Казот - INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Среди горячих углей тонкий клинок быстро покраснел, а затем побелел; как бы прощаясь с самим собой, Поль встал напротив большого зеркала, где отражался свет нескольких зажженных в подсвечнике свечей и оперся локтем на каминную доску; с тоскливым любопытством он вглядывался в собственный призрак, в оболочку, заключавшую его мысли, в лицо, которое он больше не увидит. «Прощай, бледный фантом, довольно ты сопровождал меня по жизни, прощай, облик неудавшийся и зловещий, где красота неотделима от ужаса, глиняный слепок, отмеченный на лбу печатью рока, маска, искаженная судорогой, скрывшая душу нежную и чувствительную! Сейчас ты навсегда исчезнешь для меня: продолжая жить, я погружусь в вечный сумрак и вскоре забуду тебя, как сон в бурную ночь. Напрасно дважды злосчастное тело будет взывать к моей несгибаемой воле: „Губерт, Губерт, мои бедные глаза!“{314} — ему не удастся смягчить ее. Итак, за дело, жертва и палач!» И, отойдя от камина, он сел на край кровати.
Дыханием своим он раздул угли в жаровне, водруженной на соседний столик, и схватил за рукоятку клинок, от которого в разные стороны отскакивали дрожащие белые искорки.
В этот последний миг, каким бы ни было его решение, д’Аспремон ощутил приступ слабости: холодный пот выступил у него на висках; но он быстро подавил животный трепет плоти и поднес к глазам раскаленное железо.
Острая, язвящая, непереносимая боль пронзила его, и он с трудом сдержал рвущийся из груди горестный вопль; ему показалось, что в его отверстые глаза хлынули струи расплавленного свинца; они лились и лились, заполняя череп. Поль выронил кинжал; тот покатился по полу, оставляя за собой темный след.
Густой плотный мрак, перед которым самая темная ночь кажется ярким солнечным днем, окутал его своим черным покрывалом; он повернул голову к камину, где только что горели свечи, и не увидел ничего, кроме сплошных, непроницаемых сумерек; он не различал даже тех расплывчатых огоньков, что видят зрячие, когда закрывают глаза, стоя напротив источника света. Жертва была принесена!
— Теперь, — произнес Поль, — благородное и очаровательное создание, я могу стать твоим мужем, не будучи убийцей. Тебе больше не грозит мучительная смерть от моего проклятого взгляда: ты снова обретешь былое здоровье. Увы! Я больше не увижу тебя, но твой небесный облик будет вечно озарять своим сиянием мои воспоминания. Я буду видеть тебя взором души, буду слышать твой голос, звучащий сладостней самой нежной музыки, буду слушать шелест твоих шагов, шуршание твоего шелкового платья, чуть слышный скрип твоих ботинок, буду вдыхать легкий аромат твоих духов, делающий тебя похожей на облачко. Не раз ты задержишь свою руку в моей, убеждая меня в своем присутствии, ты станешь поводырем для бедного слепца, когда он на ощупь побредет своим погруженным во мрак путем; ты будешь читать ему стихи, рассказывать о картинах и статуях. Твои слова вновь откроют ему все краски мира; он будет думать только о тебе, только к тебе помчатся на неутомимых крыльях все его мечты; лишенный возможности наслаждаться видом вещей и игрой света, он устремится к тебе всей душой!
Я ни о чем не жалею, потому что теперь ты спасена: в самом деле, чего я лишился? Монотонного созерцания времен года, череды дней и более или менее живописных декораций, среди которых разыгрывается сотня разнообразных актов печальной человеческой комедии?{315} Земля, небо, воды, горы, деревья, цветы — они всегда одни и те же! Когда у тебя есть любовь, у тебя есть настоящее солнце и никогда не меркнущий свет!
Так убеждал сам себя несчастный Поль д’Аспремон, снедаемый лихорадочным поэтическим экстазом и время от времени впадая в бред от боли.
Постепенно страдания его утихли; он погрузился в черный сон, родственный смерти и, как она, несущий утешение.
Дневной свет, проникнувший к нему в комнату, не разбудил его. Отныне для него полдень и полночь были окрашены в единый цвет; но колокола, звонившие «Angelus» и рассылавшие во все стороны свои радостные звуки, растревожили его сон и, становясь все громче и отчетливее, окончательно вывели его из забытья.
Он поднял веки и за тот миг, пока его пробуждавшаяся душа обретала память, испытал невообразимый ужас. Глаза его открылись в пустоту, в черноту, в ничто, как если бы его заживо похоронили и он очнулся от летаргического сна уже в гробу; но он быстро взял себя в руки. Разве теперь его ежедневное пробуждение может быть иным? Разве ночная темень отныне не будет сменяться для него мраком дня?
Он нащупал шнурок звонка.
Прибежал Падди.
Видя, как его хозяин неуверенно встает, и, словно слепой, неловко водит вокруг себя руками, он удивленно спросил, что произошло.
— Я поступил неосмотрительно: заснул с раскрытым окном, — ответил Поль, дабы прекратить дальнейшие расспросы, — и от ночной сырости у меня, кажется, воспалились суставы, но это скоро пройдет. Проводи меня к креслу и поставь рядом стакан с холодной водой.
Падди, отличавшийся истинно английской скромностью, без лишних слов исполнил приказание хозяина и удалился.
Оставшись один, Поль намочил носовой платок в холодной воде и приложил его к глазам, чтобы утишить боль от ожога.
Оставим же д’Аспремона, погруженного в горестные размышления, и временно вернемся к другим действующим лицам нашей истории.
Новость о странной гибели графа Альтавила быстро облетела весь Неаполь и породила тысячи догадок — одна нелепей другой. Граф прославился как непревзойденный фехтовальщик; он был одним из лучших учеников знаменитой неаполитанской школы, слывших грозными противниками на фехтовальной дорожке; Альтавила уже убил троих соперников и тяжело ранил пятерых или шестерых. Его репутация дуэлянта была столь прочна, что он больше не бился на поединках. Записные забияки почтительно приветствовали его, и даже когда он косо смотрел на них, они не решались задевать его. Если бы Альтавилу убил кто-нибудь из этих фанфаронов, он не преминул бы пожать лавры столь почетной победы. Записка, найденная на груди убитого, свидетельствовала о том, что смерть графа не была делом рук наемного убийцы. Попытались опротестовать подлинность почерка; но руку графа узнали все, кто получил от него не одню сотню писем. Отчего вокруг головы трупа был повязан платок, закрывавший ему глаза, не мог объяснить никто. Кроме стилета, вонзенного в грудь графа, нашли такой же второй, несомненно, выпавший из его слабеющей руки: но если поединок состоялся на кинжалах, зачем тогда шпаги и пистолеты, которые, как признали, принадлежали графу? Кучер Альтавилы заявил, что хозяин его, доехав до развалин Помпей, приказал ему возвращаться туда через час, если он сам не вернется раньше указанного часа.
Словом, случившееся не поддавалось никаким объяснениям.
Слухи об этой смерти вскоре достигли ушей Виче, а та довела их до сведения сэра Джошуа Варда. Коммодор тотчас же вспомнил о своем разговоре с глазу на глаз с Альтавилой по поводу Алисии и понял, что граф совершил отчаянную попытку вступить в безжалостную борьбу, исход которой вольно или невольно был предрешен д’Аспремоном. Что же касается Виче, то она без колебаний приписала смерть красавца графа мерзкому етаторе; в этом деле ненависть удвоила ее проницательность. Тем временем д’Аспремон в обычный час нанес визит мисс Вард, но его поведение никак не выдало его чувств относительно разыгравшейся трагедии; он казался даже более спокойным, чем обычно.
Смерть Альтавилы скрыли от мисс Вард, чье состояние вызывало серьезное беспокойство, хотя английский доктор, призванный сэром Джошуа, не смог определить симптомы какой-либо определенной болезни: жизнь ее угасала, и душа трепетала, взмахивая крыльями в преддверии дальнего полета. Недомогание девушки скорее напоминало удушье птицы под колпаком, откуда выкачивают воздух, нежели привычную болезнь, излечивающуюся обычными средствами. Алисия напоминала ангела, которого удерживают на земле, в то время как его мучит ностальгия по небу; красота ее была столь нежна, столь изысканна, столь светозарна, столь эфемерна, что грубый воздух, пригодный для дыхания человека, не мог проходить через ее легкие. Легко было вообразить ее парящей в золотом свете рая, и маленькая кружевная подушка, поддерживавшая ее голову, сверкала как ореол. Лежа на постели, она напоминала хорошенькую Деву кисти Схореля,{316} этот бесценный алмаз в короне готического искусства.
В тот день д’Аспремон не пришел: он хотел скрыть свою жертву и поэтому решил не показываться Алисии с покрасневшими веками, а потом представить свою внезапную слепоту как результат совершенно иной причины.
На следующий день, когда боль прошла, он в сопровождении своего грума Падди сел в коляску.
Как обычно, экипаж остановился возле ворот. Добровольный слепец толкнул калитку и, нащупывая ногой тропинку, вступил в знакомую аллею. Виче, как обычно, не выбежала на звон колокольчика, приведенного в движение пружиной калитки; ни один из тысячи легких радостных звуков, переливчатых, словно голос дома, где царствует жизнь, не донесся до внимательного уха Поля; тревожная, глубокая, пугающая тишина царила повсюду: вилла казалась покинутой. Это безмолвие, зловещее даже для зрячего, было еще более устрашающим для продвигавшегося во тьме слепца.