Жак Казот - INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Мнимый спящий не пошевелился.
— Этот человек не спит, он мертв, — сказал один из мальчиков; отличаясь малым ростом, он, несмотря на полумрак, сумел разглядеть, что перед ним находился труп.
Чичероне наклонился над телом и тотчас же отскочил с перекошенным лицом.
— Убит! — воскликнул он.
— О! Как это неприятно — оказаться рядом с подобным предметом; отойдите, Этельвина, Китти, Бесс, — приказала миссис Бейсбридж, — не пристало добропорядочным юным особам смотреть на столь нечестивое зрелище. Неужели в этой стране нет полиции? Нужен коронер,{312} чтобы обследовать тело.
— Записка! — лаконично заметил кузен, высокий, сухопарый, с придурковатым выражением лица, сильно напоминавший лэйрда Дамбидайкса из «Эдинбургской темницы».{313}
— В самом деле, — произнес гид, беря записку, лежавшую на груди Альтавилы: маленький клочок бумаги с несколькими начертанными на нем словами.
— Читайте, — хором потребовали островитяне, чье любопытство было возбуждено сверх всякой меры.
«Не ищите виновного и никого не обвиняйте в моей смерти. Когда эта записка будет найдена, я уже паду в честном поединке.
Подписано: Фелипе, граф д’Альтавила».
— Вот что значит воспитанный человек! Какая жалость! — вздохнула миссис Бейсбридж, пораженная благородством графа.
— И к тому же еще красавец, — тихо прошептала Этельвина, девица с веснушками.
— Теперь ты перестанешь жаловаться, — обратилась к Бесс Китти, — на однообразие путешествия: жаль, конечно, что по дороге из Террачино в Фонди на нас не напали разбойники. Но обнаружить среди развалин Помпей юного синьора, убитого ударом стилета, — тоже вполне сносное приключение. Разумеется, поединок был из-за дамы, и мы стали свидетелями любовного соперничества, то есть столкнулись с истинно итальянской романтической драмой, и теперь нам будет что рассказать друзьям. Я сделаю набросок этой сцены в моем альбоме, а ты дополнишь рисунок мрачными стансами в духе Байрона.
— В любом случае, — произнес гид, — удар нанесен мастерски, снизу вверх, по всем правилам, не к чему придраться.
Таково было надгробное слово графу Альтавиле.
Несколько рабочих, предупрежденных чичероне, отправились на поиски служителей правосудия, а тело несчастного Альтавилы было отправлено в его замок близ Салерно.
Д’Аспремон же вернулся к своему экипажу; взор его блуждал, как у сомнамбулы, он ничего не замечал. Казалось, что двигалась статуя.
Испытав при виде трупа священный ужас, который внушает нам смерть, он тем не менее не чувствовал себя виновным, и его отчаяние не имело ничего общего с угрызениями совести. Вызванный на поединок в такой форме, что он никак не мог от него отказаться, он согласился на эту дуэль, лелея надежду проститься с жизнью, ставшей ему с некоторых пор ненавистной. Наделенный губительным взором, он жаждал единоборства вслепую, чтобы судьба сама решила его исход. Рука его даже не нанесла удара; враг его сам налетел на сталь! Он сожалел о графе д’Альтавила так, словно он был совершенно не причастен к его смерти. «Это мой стилет убил его, — говорил он себе, — а если бы я посмотрел на него где-нибудь на балу, наверняка люстра бы сорвалась с потолка и разбила ему голову. Я неповинен, как молния, как снеговая лавина, как дерево мансенилла, как бессознательные силы природы, несущие разрушение. Я никому и никогда не желал зла, в сердце моем царит любовь и доброжелательность, но я знаю, что исторгаю зло. Гроза не знает, что она несет смерть; я человек, существо разумное, поэтому разве у меня нет сурового долга перед собой? Я обязан предстать перед своим собственным судом и спросить с самого себя. Имею ли я право оставаться жить на земле, где я приношу только несчастья? А если я убью себя ради любви к ближним, то не проклянет ли меня Господь? Вопрос страшный и зловещий, и я боюсь отвечать на него; мне кажется, что в моем положении преднамеренная смерть извинительна. Но если я ошибаюсь? Тогда, очутившись в вечности, я не увижусь с Алисией, а ведь там я смог бы безбоязненно смотреть на нее, ибо глаза души не имеют fascino. Я не хочу лишиться такой возможности».
Внезапно в мозгу несчастного етаторе промелькнула спасительная мысль, и он прервал свой внутренний монолог. Выражение напряжения исчезло; безмятежная отрешенность как следствие принятия выстраданного решения разгладила морщины на его бледном лбу: он вынес вышний приговор.
— Будьте вы прокляты, мои глаза, несущие смерть; но, прежде чем закрыть вас навсегда, насладитесь светом, полюбуйтесь солнцем, голубым небом, морской далью, лазурной цепью гор, зелеными деревьями, бескрайними горизонтами, колоннадами дворцов, хижинами рыбаков, далекими островами залива, белыми парусами, летящими над бездной, Везувием с его султанчиком из дыма; смотрите, чтобы потом вспоминать все эти восхитительные картины, которые вы более не увидите; изучайте форму и цвет каждого предмета, устройте себе последний праздник. Сегодня, губителен ли ваш взор или нет, вы можете смотреть куда пожелаете; удивляйтесь великолепию созданного Творцом мира! Ну же, смотрите, отдыхайте. Скоро между вами и декорациями спектакля мироздания опустится черный занавес.
В эту минуту коляска ехала вдоль берега моря; воды залива искрились под лучами солнца, небо казалось выточенным из цельного сапфира; ослепительная природа утопала в роскоши.
Поль приказал Скацциге остановиться; он вышел, сел на скалу и долго, долго, долго смотрел вдаль, упиваясь бесконечностью. Глаза его погружались в море пространства и света, самозабвенно ныряли и кувыркались в его волнах, наполняясь солнцем! Грядущая ночь должна была стать для него вечной.
Заставив себя оторваться от этого молчаливого созерцания, д’Аспремон сел в коляску и направился к мисс Алисии Вард.
Как и накануне, она лежала на канапе в уже описанной нами комнате нижнего этажа. Поль сел напротив нее, и на этот раз не стал опускать глаза к земле, как он обычно делал с тех пор, как убедился, что он етаторе.
Совершенная красота Алисии из-за страданий стала полностью нематериальной; женщина исчезала, уступая место ангелу: ее трепещущая плоть стала прозрачной и эфирной; через нее, словно огонек в алебастровой лампе, просматривалась душа. В глазах ее отражалось бескрайнее небо и сверкали звезды; только ее карминные губы еще хранили алый росчерк жизни.
Заметив, с какой томительной лаской обнимает ее взгляд жениха, божественная улыбка озарила лицо Алисии, словно луч солнца, осветивший розу. Решив, что Поль наконец выбросил из головы мрачные мысли о етатуре и вернулся к ней, счастливый и доверчивый, как прежде, она протянула д’Аспремону свою маленькую слабую руку, и тот удержал ее в своих руках.
— Значит, я больше не внушаю вам страха? — с нежной насмешкой обратилась она к Полю, неотрывно смотрящему на нее.
— О! Дайте мне наглядеться на вас, — странным тоном ответил д’Аспремон, опускаясь на колени возле канапе, — дайте мне налюбоваться вашей несказанной красотой! — И он жадно созерцал черные блестящие волосы Алисии, ее лоб, прекрасный и чистый, как у греческой статуи, ее иссиня-черные глаза, темневшие цветом чудесной жаркой южной ночи, ее тонко очерченный нос, ее губы, приотворившиеся в томной улыбке, позволявшей разглядеть жемчужные зубы, ее лебединую шею, плавную и гибкую, и, казалось, запечатлевал каждую черточку, каждый штрих, каждую линию, словно художник, которому предстояло по памяти воссоздать ее портрет. Он впитывал в себя совершенство обожаемого облика, запасался воспоминаниями, запечатлевал профиль, запоминал контуры.
Завороженная и очарованная этим пылким взором, Алисия испытывала болезненную сладострастную истому; жизнь в ней то пробуждалась, то вновь устремлялась к смерти; она то краснела, то бледнела, то дрожала от холода, то пылала от жара. Еще минута — и душа покинула бы ее.
Она прикрыла рукой глаза Поля, но взгляд молодого человека, словно огонь, продолжал полыхать, озаряя прозрачные и хрупкие пальцы Алисии.
— Теперь взгляд мой может погаснуть, я навсегда запечатлел ее образ в своем сердце, — произнес Поль, вставая.
Вечером, налюбовавшись закатом солнца, — последним, который он видел, — д’Аспремон вернулся в гостиницу «Рим» и приказал принести ему жаровню с углями.
«Он что, хочет задохнуться от дыма? — подумал про себя Вирджилио Фальсакаппа, вручая Падди предметы, заказанные его хозяином. — Это самое лучшее, что он может сделать, проклятый етаторе!»
Жених Алисии, противореча догадкам Фальсакаппы, распахнул окно, зажег угли, погрузил в них лезвие кинжала и стал ждать, пока сталь раскалится.
Среди горячих углей тонкий клинок быстро покраснел, а затем побелел; как бы прощаясь с самим собой, Поль встал напротив большого зеркала, где отражался свет нескольких зажженных в подсвечнике свечей и оперся локтем на каминную доску; с тоскливым любопытством он вглядывался в собственный призрак, в оболочку, заключавшую его мысли, в лицо, которое он больше не увидит. «Прощай, бледный фантом, довольно ты сопровождал меня по жизни, прощай, облик неудавшийся и зловещий, где красота неотделима от ужаса, глиняный слепок, отмеченный на лбу печатью рока, маска, искаженная судорогой, скрывшая душу нежную и чувствительную! Сейчас ты навсегда исчезнешь для меня: продолжая жить, я погружусь в вечный сумрак и вскоре забуду тебя, как сон в бурную ночь. Напрасно дважды злосчастное тело будет взывать к моей несгибаемой воле: „Губерт, Губерт, мои бедные глаза!“{314} — ему не удастся смягчить ее. Итак, за дело, жертва и палач!» И, отойдя от камина, он сел на край кровати.