Жак Казот - INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
С этими словами граф встал и, низко поклонившись, вышел.
Виче, угрюмая служанка с кудрявыми волосами, пришла убрать чайник и чашки; медленно поднимаясь по ступенькам беседки, она слышала конец разговора. Крестьянская девушка из Абруцц, за несколько лет работы прислугой так толком и не привыкшая к городской жизни, она не могла не питать живейшего отвращения к Полю д’Аспремону, ибо тот был forestiere, подозреваемый в етатуре. К тому же она искренне восхищалась графом Альтавилой и не понимала, как мисс Вард могла предпочесть ему этого тщедушного и бледного юношу, которого она, Виче, и близко бы не подпустила, даже если бы он и не был етаторе. Итак, не оценив деликатности графа и желая отвести от своей любимой хозяйки вредоносное влияние, служанка наклонилась к уху мисс Вард и прошептала:
— А я знаю, чье имя скрыл от вас граф Альтавила.
— Я запрещаю вам называть его мне, Виче, если вы хотите, чтобы я по-прежнему хорошо относилась к вам, — ответила Алисия. — Любые суеверия постыдны, и я не собираюсь придавать им значения; истинная христианка страшится только гнева Господа.
VII«Етаторе! Етаторе! Доподлинно это слово относилось ко мне, — твердил про себя Поль д’Аспремон, возвращаясь в гостиницу. — Не знаю, что оно означает, но в нем, без сомнения, содержится оскорбление или насмешка. Однако что такого странного, необычного или смешного есть во мне, что могло бы привлечь столь нежелательное внимание? Конечно, сам себе — плохой судья, но я всегда был уверен, что я не красавец, но и не урод, не великан, но и не карлик, не тощ, но и не толст, словом, вполне незаметен в толпе. В моем костюме нет ничего вычурного; на голове у меня нет тюрбана с зажженными свечами, как у господина Журдена во время турецкой церемонии в комедии Мольера; я не ношу куртку с вышитым на спине золотым солнцем; впереди меня не идет негр, бьющий в литавры. Моя персона, впрочем, совершенно неизвестная в Неаполе, облачена в общепринятый костюм, так сказать, домино современной цивилизации,{294} и я ничем не отличаюсь от щеголей, фланирующих по виа Толедо или на Ларго дель Палаццо, разве только бант моего галстука не столь замысловат, булавка, которой он заколот, не столь огромна, рубашка не изобилует вышивкой, жилет не столь кричащей расцветки, часовая цепочка всего одна, а завитые волосы не напоминают руно.
Возможно, я недостаточно завит — завтра же попрошу гостиничного парикмахера посильнее завить меня. Однако здесь уже привыкли к иностранцам, и некоторые различия в туалете вряд ли могут объяснить, почему в моем присутствии начинают шептать это таинственное слово и делать странный жест. К тому же я заметил, что все, кого я встретил по дороге, тотчас же старались перейти на другую сторону, и в глазах их читались страх и неприязнь. Что я мог сделать этим людям? Ведь я впервые видел их! Путешественник, эта тень, мелькнувшая, чтобы не появиться вновь, везде встречает вежливое безразличие, если только он не прибыл из какой-либо далекой страны и не являет собой образчик неведомой доныне расы. Каждую неделю пакетботы доставляют сюда тысячи таких же, как я, туристов. Но кого они волнуют, кроме носильщиков, хозяев гостиниц и наемных слуг? Я не убивал своего брата, потому что у меня его не было, и, значит, не отмечен Господом печатью Каина; однако при виде меня люди мрачнеют и шарахаются в сторону. Ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Вене, ни в одном из городов, где мне довелось побывать, я никогда не замечал, что вид мой производит подобное воздействие. Меня часто считали гордецом, спесивцем, отшельником; мне говорили, что я позаимствовал от англичан их sneer[97] и злоупотребляю ею, обвиняли в подражании лорду Байрону, однако повсюду меня принимали так, как обычно принимают джентльмена, а если мне случалось самому сделать первый шаг к сближению, от этого уважение ко мне лишь только возрастало. Трехдневный переход из Марселя в Неаполь не мог изменить меня настолько, что я внезапно превратился в негодяя или в посмешище; немало женщин одаривали меня своим вниманием; я сумел затронуть сердце мисс Алисии Вард, прелестнейшей девушки, воистину небесного создания, настоящего ангела из стихов Томаса Мура!»{295}
Рассуждения эти, несомненно небезосновательные, несколько успокоили Поля д’Аспремона, и он убедил себя, что придал оживленной мимике неаполитанцев, изъясняющихся, как известно, в отличие от всех прочих народов, не столько словами, сколько жестами, смысл, которого она не имела.
Было поздно. Все путешественники, за исключением Поля, уже разошлись по своим комнатам; Джельсомина, одна из служанок, присутствовавших на собрании, состоявшемся на кухне под председательством Вирджилио Фальсакаппа, ожидала возвращения Поля, чтобы запереть дверь на засов. Нанелла, вторая служанка, чья очередь была сегодня дежурить, попросила свою более храбрую приятельницу заменить ее: она не хотела встречаться с forestiere, подозреваемом в етатуре. Итак, Джельсомина была во всеоружии: на груди у нее топорщилась огромная связка амулетов, еще пять маленьких коралловых рожек торчали в разные стороны, нанизанные вместе с коралловыми бусинами на кольца ее серег; на руке ее, заранее сложенной в требуемую фигуру, большой палец и мизинец были столь прилежно вытянуты, что, несомненно, заслужили бы одобрение почтенного священника Андреа ди Джорио, автора «Mimica degli antichi investigata nel gestire napoletano».[98]
Подавал господину д’Аспремону факел, отважная Джельсомина, пряча руку в складках юбки, так настойчиво, почти вызывающе, смотрела ему прямо в глаза, что француз смутился и отвел свой взгляд; казалось, это обстоятельство доставило девушке большое удовольствие.
Видя, как она, не сходя с места, выпрямляет руку и движением статуи протягивает постояльцу факел, глядя на ее четкий профиль в окружении тонкого ореола света, уловив ее недвижный пылающий взор, можно было подумать, что перед нами античная Немезида, карающая виновного.
Когда путешественник поднялся по лестнице и шум его шагов затих, Джельсомина с торжествующим видом вскинула голову и заявила: «А здорово я заставила этого проклятого господина — да поразит его святой Януарий — отвести глаза! Теперь я могу быть спокойна, со мной ничего не случится».
Поль спал плохо, сон его был тревожен. После вчерашних размышлений его мучили кошмары: его окружали уродливые гримасничающие лица, искаженные ненавистью, гневом и страхом; потом лица исчезали; на смену им из темноты выползали руки с длинными, тонкими, костистыми пальцами с узловатыми фалангами, мерцавшие красноватым адским светом; они грозили ему, складываясь в магические фигуры; их загнутые, словно у тигра, ногти, росли и становились похожими на когти грифа; медленно приближаясь к его лицу, они, казалось, вот-вот вырвут его глаза из орбит. Нечеловеческим усилием Полю удалось отогнать эти руки, разлетевшиеся во все стороны на кожистых крыльях, словно стая летучих мышей. Вслед за руками с крючковатыми пальцами появились черепа — бычьи, буйволовые, оленьи, гладкие белые черепа, зажившие своей мертвой жизнью; все они наступали на него, устремив вперед заостренные раскидистые рога, и он падал в море, где в тело его впивались сотни острых раздвоенных кораллов. Набежавшая волна выбрасывала его — истерзанного, разбитого, полумертвого — на берег, где ему в забытьи, словно Дон-Жуану в поэме лорда Байрона, являлась дева, склонявшая к нему свою очаровательную головку. Это была не Гайдэ,{296} но Алисия, еще более прекрасная, чем греческая красавица, созданная воображением поэта. Девушка пыталась оттащить его от воды и, обессилев, взывала к своей угрюмой служанке Виче, а та, злобно смеясь, отказывалась помочь ей: руки Алисии ослабевали, и Поль вновь падал в бездну.
Эти бессвязные жуткие фантасмагорические картины, бессмысленные и ужасные, а также другие, еще более непонятные, напоминали офорты Гойи, где бесформенные призраки, выползавшие из густых теней, терзали спящего до первых проблесков утренней зари. Душа Поля, высвободившись из своей телесной оболочки, казалось, понимала то, о чем его бодрствующая мысль никак не могла догадаться, и с помощью образов, кишащих в черных коридорах сна, пыталась объяснить ему его предчувствия.
Поль встал разбитый и озабоченный; он был уверен, что его ночные кошмары являются ключом к некой страшной тайне; необходимость раскрыть ее пугала его; он стоял рядом с этой роковой тайной, зажмурив глаза, чтобы ничего не видеть, и заткнув уши, чтобы ничего не слышать. Никогда еще он не чувствовал себя столь неуверенно: он сомневался даже в Алисии. Самодовольная фатоватая внешность неаполитанского графа, удовольствие, с которым девушка слушала его, сочувственное выражение лица коммодора — все это всплывало в его памяти, стремительно обрастало тысячью безжалостных подробностей, наполняло его сердце горечью и усиливало его меланхолию.