Григорий Амелин - Письма о русской поэзии
В достаточности многоязычных познаний ученого Умберто Эко для увязки русского «лая», латинского «веселья» и английского «обмана» сомнений нет. (Так, например, странным, отрывистым «лаем» звучит «смех» ангела в раннем рассказе каламбурного Набокова-Сирина «Удар крыла», или у него же на сцену выбегает «лающий» Мольер). В «Имени Розы» герой успевает перевести из «роковой» книги:
«Затем покажем, как смешное в речи происходит от двусмысленности, то есть от употребления сходных слов для различных вещей и различных слов для сходных вещей, от заикания и путаницы, от игры словами, от уменьшительных слов, от погрешностей выговора и от варваризмов…»
Знакомство испанца Артуро Перес-Реверте с русским языком – вопрос открытый. Но им явно владеют рассказчик, учредитель и председатель Клуба Дюма, Борис Балкан и еще одно действующее лицо романа – русская владелица бара, служащего заодно «книгохранилищем», по имени Макарова (однофамилица адмирала и автора самого известного франко-русского и русско-французского Словаря).
Итак, в клуб любителей и знатоков Дюма действительными и полноправными членами входят Артуро Перес-Реверте и Умберто Эко. Собственно, «профессор семиотики из Болоньи» – и есть главный движитель романа, его основная теневая фигура, даже вынесенная в название – «Тень Ришелье». Хотелось бы рекомендовать в качестве еще одного полноправного члена Клуба Дюма тезку председателя (по всем иным параметрам ему рекомендации не требуются) – Бориса Пастернака.
Вот уже восемьдесят лет читатели и исследователи недоумевают, натыкаясь на мифологическую несуразицу в известнейшем стихотворении из четвертого сборника поэта «Темы и варьяции»
(1923):
Заплети этот ливень, как волны, холодных локтей
И, как лилии, атласных и властных бессильем ладоней!
Отбивай, ликованье! На волю! Лови их, —
ведь в бешеной этой лапте
– Голошенье лесов, захлебнувшихся эхом охот в Калидоне
Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей,
Где любили бездонной лазурью, свистевшей в ушах лошадей,
Целовались заливистым лаем погони
И ласкались раскатами рога и треском деревьев, копыт и когтей.
– О, на волю! На волю – как те! (I, 196)
Стихотворение входило в цикл «Разрыв» и сочетало на равных любовную и музыкальную тему. Гораздо в большей мере, чем прощание с героиней-возлюбленной «Сестры моей жизни», этот цикл – воспоминание об отказе от профессиональной композиторской стези, разрыв с Музой музыки. Пастернак предпочел поэзию, о чем и рассказал в «Охранной грамоте».
Аталанта действительно, то есть по мифу, принимала участие в Калидонской охоте на дикого вепря. Жестокая аркадская охотница претендентам на ее руку предлагала состязание в беге и убивала копьем всех, кого обгоняла. Актеон ни в охоте на калидонского вепря не участвовал, ни руки Аталанты не добивался.
Поэтические импровизации Пастернака – свойственные ему наложения нескольких смысловых планов, где, как в фотографии, один отпечаток просвечивает сквозь другой. Одна из музыкальных вариаций на охотничью тему дана в его прозе о самозабвенном органисте:
«В толпе легко могли затереть или помять подголоски его ликующей инвенции, которые прыгали промеж расходящихся и кидались им на грудь, как резвящиеся лягавые, в полном исступлении от радости, что их так много при одном хозяине, потому что органист имел обыкновение спускать всю свору бесчисленных своих регистров к концу службы. Постепенно церковь опустела. Но органист продолжал играть» («История одной контроктавы»).
В стихотворении сквозь сцену греческой охоты просвечивает другая мифология – литературный вымысел, созданный Александром Дюма в «Королеве Марго». И уже с быстротой молнии мчится в лес лань, на которую засмотрелся Ла Моль, уже рванулся из зубов молосских догов дикий кабан и ударом клыка распорол сапог короля, уже Генрих Наваррский спасает своего царственного брата – и все тонет в звуках рогов и треске деревьев. Королевские лилии, атлас, властные и бессильные руки – это, конечно, Маргарита, а мчащийся за ланью Актей – любимая борзая Карла. Все стремятся вырваться на волю – как те, в греческом мифе, и не могут. Их жизнь – страницы книг, они запрятаны в переплеты и только и остается еще и еще раз заплетать «этот ливень, как волны, холодных локтей».
К блаженной силе книг и памяти детского чтения романов, дирижирующих в стихии стихотворства, Пастернак обращается в цикле «Я их мог позабыть»:
О детство! Ковш душевной глуби!
О всех лесов абориген,
Корнями вросший в самолюбье,
Мой вдохновитель, мой регент!
Что слез по стеклам усыхало!
Что сохло ос и чайных роз!
Как часто угасавший хаос
Багровым папортником рос!
Что вдавленных сухих костяшек,
Помешанных клавиатур,
Бродячих, черных и грустящих,
Готовят месть за клевету! (I, 199)
Поэтическая импровизация на «охотничью тему» Дюма, родственная музыкальной, была задана одной из «пяти повестей» сборника «Темы и варьяции» – стихотворением «Маргарита». Пастернаковская поэтическая Маргарита – это одновременно Гретхен, королева Марго и жемчужная Диана-Луна.
В поэзии как в современной рекламе шампуня – три в одном флаконе. Но кто знает, не оттого ли так головокружителен стихотворный эликсир, что этим смесительно-бедокурящим средством, в корень, головы поэтов еще в детстве вымыл французский парикмахер Франсуа?
Довольно кукситься, когда есть лекарство от скуки.
«ЗА УЗОРОМ ДВОЙНЫХ КОРОЛЕЙ…»
Светлане Завадовской
Ясен путь, да страшен жребий…
Иннокентий Анненский. «Офорт»Я хочу немножко света
Для себя, пока я жив,
От портного до поэта —
Всем понятен мой призыв…
А потомки… Пусть потомки,
Исполняя жребий свой
И кляня свои потемки,
Лупят в стенку головой!
Саша Черный. «Потомки»В разговоре о культурной истории имени «Светлана» – целый рой иноплеменных и православных заменителей этого имени. Фотиния (Фетинья), Лукерья, Лючия, Лиора, Ора, Paeva – это все кальки имени Светлана (греческие, латинские, ивритские, финнские эквиваленты). При этом ни разу не помянуто параллельное имя, которым называли русско– и франкоязычных Светлан, родившихся в эмиграции. Некоторые вернулись, живут сейчас в России, тем не менее их давние знакомые, обращаясь к ним, зовут их «Клэр» (а иногда и «Клара»). Набоков, к примеру, после неудачной помолвки со Светланой Зиверт, вероятно, в память своей юношеской влюбленности дал имя Клэр светлой подруге романного героя – Себастьяна Найта.
До сих пор неясно, отчего Жуковский при втором переложении баллады Г. А. Бюргера «Ленора» избрал для героини редкостное для своего времени имя «Светлана». (В первом его вольном переводе баллада была «Людмилой».) Вот что предполагает Елена Душечкина, гадая о выборе поэта: «Жуковский не придумывает это имя – оно уже известно. Им уже воспользовался А. Х. Востоков в «старинном романсе» «Светлана и Мстислав», написанном в 1802 и напечатанном в 1806 году… Со стороны Жуковского, однако, это было не просто заимствование, но органичный и взвешенный выбор имени, производного от слова светлый. Выбор этот мог быть обусловлен и временем действия баллады – святками (о родственной близости понятий святости и света, сияния, которая подкрепляется и на уровне языка, писал В.Н. Топоров…). Дав героине новой баллады имя Светлана, Жуковский тем самым «подарил» ХХ веку одно из самых любимых и распространенных имен».[283]
Нам же думается, что поэты-современники Жуковского и литераторы более поздние, прекрасно понимали – отчего гадает именно Светлана. В первом переложении Людмила в балладе Жуковского – не гадала (только «приуныв, К персям очи приклонив, На распутии вздыхала»). Тема гадания, жребия появляется только в «Светлане»:
«Загадай, Светлана;
В чистом зеркала стекле
В полночь, без обмана
Ты узнаешь жребий свой:
Стукнет в двери милый твой
Легкою рукою;
Упадет с дверей запор;
Сядет он за свой прибор
Ужинать с тобою».[284]
Как только появилась тема гадания (жребия), тут же зазвучало греческое «kleros» – жребий, клир (причт, христианское духовенство, первоначально избиралось по жребию), которое по созвучию в свою очередь читалось как французское «claire» – светлая (ясная, чистая). Так родилось имя Светлана. Они (имя и жребий) тесно взаимосвязаны перекрестным опылением подспудных межъязыковых звучаний. Так что Светлана, с ее «русскою душою» и «национальным колоритом и самобытностью», на деле была сплошным переводом с иноземного языка. Ирония в том, что имя, означающее светлость, чистоту и понятность, скрывало темноту, секрет и крайнюю неясность своего литературного происхождения.