Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей Маркович
Как‐то мы с Цветковым ехали в автобусе, оба, как я полагал, зайцами. Контролеры ссадили меня, и я стал вертеть головой в поисках товарища по несчастью и увидел, как он с улыбкой помахал мне рукой из окна уходящего автобуса. При встрече я спросил его, как это понимать. “У меня же единый”, – объяснил Цветков. Чем не хлебниковское “степь отпоет” в миниатюре? И моя память засорена немалым числом такого рода поведенческих странностей моего друга и мэтра. Лет через сорок я, в очередной раз обидевшись на Цветкова (к старости я стал особенно обидчив), жаловался моему товарищу, хлебнувшему лиха в нескольких пересыльных тюрьмах и двух лагерях. Неожиданно он взял сторону незнакомого ему в ту пору Цветкова и возразил мне запальчиво: “Но ты ведь не страдал, не страдал!” – и ведь верно… Я знать не знаю, хотя мне скоро семьдесят, как это – жить из года в год в режиме физической боли или даже просто недомогания. Цветков почти не говорил о своем недуге, но под старость рассказал в замечательной прозе “Кошки особого назначения”. Получается, что у него из‐за болезни и долгого пребывания в лечебном заведении и детства‐то как пожизненного источника райских воспоминаний толком не было! Не было, в отличие от меня, скажем, самозабвенной влюбленности в родителей, отцовского чтения “Робинзона Крузо” вслух, прогулок и разговоров о том о сем, дач, велосипедов и щенков в подарок! Он и ел‐то по‐приютски, не ел, а сметал, не дожидаясь сотрапезников: они еще только, посмеиваясь и переговариваясь, разбирали столовые приборы, а он уже отодвигал пустую тарелку и закуривал на сытый желудок. Почему? По детской больничной привычке опасался, что отберут, или по стародавнему рефлексу рассчитывал на добавку?
Вменяемым людям нет надобности открывать глаза на подспудные мотивы их поведения – обычно мы понимаем про себя куда больше, чем кажется со стороны, просто прячем это понимание с глаз долой. Вот и для Цветкова, скорей всего, была очевидна связь его физического изъяна и характера.
В пору его довольно регулярных приездов в Россию мы шли откуда‐то большой компанией, вероятно после его вечера в Литературном музее на Петровке, вероятно к нам на Воротниковский – отметить это событие: человек 10–12 вереницей по Страстному бульвару, и сзади то и дело раздавался смех Гриши Дашевского, передвигавшегося рывками на костылях. И после очередного взрыва Гришиного веселья Цветков с тоской воскликнул: “Ну почему я не такой?!”
Понемногу мы: Сопровский, Кенжеев, я – поделили Цветкова примерно поровну с Сетунью. Как‐то много лет спустя он сказал, что с нами, “молокососами”, возился. Это он сказал напрасно – как раз возились с ним мы, восхищаясь его умом, обаянием и талантом; он по самому своему психическому устройству ни с кем возиться не мог, поскольку занят был исключительно собой (а там, видимо, было чем заняться).
Цветкова вообще часто отличало невзрослое поведение. В 90‐е годы Михаил Айзенберг вернулся из Америки, где преподавал какое‐то время. Друзья-приятели собрались у него послушать под водку его рассказы, я пришел с Цветковым, который как раз приехал в Россию и остановился у меня. Совершенно игнорируя ситуацию, Цветков на правах американца не дал Айзенбергу рта раскрыть и солировал весь вечер. Мы с хозяином только переглядывались: я – виновато, Миша – посмеиваясь.
Что‐то подобное рассказывала филолог и лондонская наша подруга Ляля Абаева. Два близких ей человека – Иосиф Бродский и Владимир Буковский просили Лялю свести их. Когда Бродский оказался в Лондоне, она выполнила эту просьбу, и тот два часа кряду делился с Буковским воспоминаниями о трудностях пребывания в неволе.
И поэтическая сила, и человеческая слабость Цветкова имели, как мне кажется, общее происхождение, но по‐разному преломлялись в разных средах – поэзии и яви. На такую особенность обратил внимание Пушкин: “Они (стихи, «пьесы». – С. Г.) были с ошибками напечатаны в «Полярной звезде», отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи не люди”. Цветков стремился к первенству, что в лирике нередко оборачивалось триумфом, а в жизни – подлогом: самолюбие вундеркинда делало для него крайне болезненным признание собственных несовершенств, и он, случалось, переваливал свой промах на людей или обстоятельства, проявляя чудеса демагогии.
Вот пример из довольно безобидных. От Цветкова я узнал о Гарольде Блуме и его “Западном каноне” и попросил Алешу перевести фрагмент для “Иностранной литературы”, он пообещал. Спустя какое‐то время он прислал свой перевод (главу о героизме на примере “Хаджи-Мурата”), оговорив, что там еще есть кое‐какие “слепые места”. Я начал читать и опешил: перевод был настолько плох, что трудно было уследить за содержанием. Довести текст до ума решительной редактурой было невозможно, пришлось бы все переписывать. Срочно перевести заново попросили Тамару Яковлевну Казавчинскую, которая, страдая от щекотливости возложенного на нее поручения, перевела‐таки – и перевела хорошо. Вскоре я встречал Цветкова в Шереметьеве и, не откладывая неприятный разговор на потом, сказал, что перевод его отвергнут. Он потемнел лицом, но промолчал. По прошествии десяти (!) лет он вскользь помянул в ФБ порочную практику отечественного перевода и мастеров “гладкописи” – переводчика и редактора. (После того случая я долго считал Цветкова примером большого поэта, по какой‐то причине вообще неспособного к переводу, – и напрасно: “Фугу смерти” Пауля Целана и многое другое он перевел превосходно.)
Природа затолкала в него, как при спешных сборах, помимо поэтического гения, немало самых разных, даже противоположных человеческих качеств.
Он был прижимист, но многие, включая меня, хранят его щедрые подарки.
Он смолоду совмещал любовь к животным с натурфилософским холодом. В начале семидесятых мы возвращались из парка “Сокольники” ко мне. Привлеченный писком, я поднял с газона птенца и вслух раздумывал, как бы его выходить, когда Цветков строго велел мне положить его обратно, чтобы неизвестная кошка не подохла с голода.
Хорошо зная себе цену, он был обуян гордыней и при этом начисто лишен высокомерия, за что и прожил свой довольно безбытный век любимцем и баловнем товарищеского круга.
Он был подвержен истерикам и приступам малодушия. И если прав один английский автор, что “быть храбрым – значит не пугать других”, то Цветков как раз сеял панику и обычно чуть ли не с радостью предполагал худшее развитие событий. При таком темпераменте можно было бы ожидать усиления религиозности по мере приближения назначенного нам конца. (Когда мы познакомились, Алексей Цветков был религиозен и даже, как я слышал, получил у смогистов прозвище Алеша-католик…) Не тут‐то было! Хронически больной и довольно одинокий Цветков на старости лет исповедовал самый решительный и безутешный атеизм, планомерно и последовательно обрезая “страховочные стропы”. Получается, что этого далеко не геройского склада человека отличала редкая метафизическая отвага, он прилежно культивировал истину в своем понимании и прожил жизнь, руководствуясь духом. И 12 мая 2022 года он переместился в абсолютное небытие или пререкается сейчас с каким‐нибудь неожиданным богом.
Инвалид в жизни, он был атлетом искусства, и поэтическая сторона его личности кажется мне идеально устроенной. Совершенно неординарный интеллект, редкая способность к наукам и языкам, поразительная память и неправдоподобная эрудиция, позволяющая плодить образы, синтаксические конструкции и рифмы самые поразительные. Тяга к развитию почти изуверская, вот его поэтическое кредо, изложенное стихами, хотя мы, его друзья, слышали ту же мысль не раз и в прозе: