Виктор Клемперер - LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
Сердцевиной и целью этой системы было правовое чувство (Rechtsempfinden), о правовом мышлении речи не было, как, впрочем, и о просто правовом чувстве, — нет, говорилось всегда только о «здоровом правовом чувстве». А здоровым было то, что отвечало воле и нуждам партии. С помощью этого здорового правового чувства была оправдана грабительская конфискация еврейской собственности после дела Грюншпана[224]; кстати, при этом употреблялось слово «пеня» (Buβe), которое также имело легкий старонемецкий оттенок.
Для оправдания хорошо организованных поджогов, жертвами которых стали синагоги, необходимо было подыскать слова посильнее, забирающие поглубже, тут одним «чувством» обойтись было нельзя. Так возникла фраза о «кипящей от гнева народной душе». Понятно, что это выражение не создавалось в расчете на длительное использование; зато слова «спонтанный» и «инстинкт», которые в те годы только-только входили в моду, надолго закрепились в словарном составе LTI, причем доминирующую роль, вплоть до конца, играло слово «инстинкт». Если воздействовать на инстинкт настоящего германца, он реагирует спонтанно. По следам события 20 июля 1944 г. Геббельс писал, что покушение на фюрера можно объяснить только тем, что «силы инстинкта были парализованы силами дьявольского интеллекта».
Именно здесь указывается главная причина предпочтения языком Третьей империи всего чувственного и инстинктивного: наделенное инстинктом стадо баранов следует за своим вожаком, даже если он прыгает в море (или, как у Рабле, если его туда бросают; а кто может сказать, прыгнул ли Гитлер 1 сентября 1939 г. в кровавую пучину войны еще по собственной воле, или его толкнули к этой безумной затее его предшествующие ошибки и преступления?). Упор на чувство всегда приветствовался языком Третьей империи; при этом обращение к традиции лишь иногда давало желаемый результат. Кое-что наводит на размышления. Фюрер с самого начала находился в напряженных отношениях со своими конкурентами из «народников»; хотя впоследствии он мог их и не опасаться, все же их консерватизмом и «тевтонничаньем» он не мог пользоваться безгранично, ведь он старался опереться и на промышленных рабочих, а потому нельзя было пренебрегать техницизмами и американизмами, не говоря уже о том, чтобы стыдиться их. И все же восхваление крестьянина — связанного с землей, богатого традициями и враждебного к новшествам, — продолжалось до самого конца; ведь и «вероисповедная» формула BLUBO (Blut und Boden)[225] отчеканена с оглядкой на него, более того, скопирована с его жизненного уклада.
Начиная с лета 1944 г. новую, печальную судьбу обрело давно забытое в Германии нижненемецкое слово «трек» (Treck). До того времени мы знали только о треках[226] в Африке. Нынче по всем дорогам колесят треки переселенцев и беженцев, которых переводят с Востока на родину, на германские территории. Разумеется, и к этому «на родину» подмешана аффектация, причем совсем не новая, ее история уходит из нынешних горестных времен в эпоху славного начала. Тогда со всех сторон слышалось: Адольф Гитлер ведет Саарскую область на родину! Тогда Геббельс с пока еще благодушной берлинской лихостью отправился в бывшие немецкие колонии и там разучивал с негритятами речевку: «Мы хотим на родину, в рейх!» Ну а теперь лишенный корней народ переселенцев со всем спасенным скарбом тянулся «на родину», в еще более сомнительные условия.
В середине июля в одной дрезденской газете (ах да, ведь кроме чисто партийной газеты «Freiheitskampf» есть еще только одна газета, вот почему ее-то название я не записал) появилась статья какого-то корреспондента: «Трек 350 000 [переселенцев]». В этом очерке, который в точно таком же виде или с незначительными вариантами был опубликован в других газетах, поучительным и интересным было вот что: в нем в который раз крестьянство изображалось в сентиментальном и героическом тонах, как некогда в мирные годы во время праздников урожая на Бюкеберге; его автор без зазрения совести нагромождал все ходовые словечки LTI, причем позволял себе применять кое-какие словесные украшения, которые в годы несчастья уже не употреблялись. Эти 350 000 немецких колонистов, которых с юга России перебрасывали в Вартегау, были «немецкие люди лучших германских кровей и с несгибаемым германским характером», для них была характерна «биологически неиспорченная жизненная активность» (под немецким руководством число благополучных родов выросло с 1941 по 1943 с 17 до 40 на тысячу), их отличал «несравненный энтузиазм в крестьянском труде и в строительстве поселений», они были «исполнены фанатической ревностью к труду на благо новой родины и народного единства» и т.п. Однако заключительное замечание, что они помимо всего прочего заслужили признание как «полноценные немцы» (к тому же их молодежь давно уже воевала в армейских частях SS), наводит на мысль, что в отношении их знания немецкого языка и владения культурой поведения, свойственной немцам, не все обстояло блестяще; и все же, в этом «уникальном» треке крестьянство вновь романтизируется с несколько однобоким поначалу преклонением перед традиционным укладом.
Но по выступлениям главного мастера пропаганды (и вообще LTI) можно отчетливо видеть, как ловко ему удается ради целостности впечатления затушевать первоначальную связь традиции и чувства. То, что народ можно подчинить одним лишь воздействием на чувство, для него столь же очевидно, как и для фюрера. «Что такой вот буржуазный интеллигент понимает в народе?» — пишет он в дневнике «От императорского двора до имперской канцелярии» (разумеется, этот дневник был тщательно отредактирован с расчетом на публикацию). Но уже одним тем, что в нем беспрестанно, до тошноты, подчеркивается связь всех вещей, обстоятельств, лиц с народом (дневник кишит такими производными, как «друг народа», «народный канцлер», «враг народа», «близкий народу», «чуждый народу», «народное сознание» и т.д. до бесконечности), — уже одним этим задается постоянный акцент на чувство, носящий оттенок лицемерия и бесстыдства.
Где же находит Геббельс этот народ, к которому он себя причисляет, в котором он так разбирается? Об этом можно судить, сделав вывод от противного. То, что ему, согласно тому же дневнику, театры в Берлине представляются заполненными только «азиатской ордой на бранденбургских песках», — образное свидетельство привычного антиинтеллектуализма и антисемитизма; нам больше пригодится одно слово, которое он многократно и всегда в негативном смысле употребляет в своей книге «Борьба за Берлин». Эта книга написана еще до захвата власти, хотя в ней чувствуется колоссальная уверенность в победе, и изображает период 1926—1927 гг., время, когда Геббельс, выходец из Рурской области, начинает завоевывать столицу для своей партии.
Асфальт — это искусственное покрытие, которое отделяет жителей большого города от естественной почвы. В рамках метафоры это слово появляется в Германии впервые в натуралистической поэзии (примерно в начале 90-х годов прошлого века). «Цветок на асфальте» в те времена означал берлинскую проститутку. Здесь едва ли кроется порицание, ведь в этой лирике образ проститутки всегда более или менее трагичен. У Геббельса же пышным цветом расцветает целая асфальтовая флора, и каждый цветок содержит яд, чего и не скрывает. Берлин — асфальтовое чудовище, выходящие там еврейские газеты, халтурные опусы еврейской желтой прессы — «асфальтовые органы», революционное знамя NSDAP «втыкается в асфальт» с усилием, дорогу к погибели (проложенную марксистским образом мысли и космополитизмом) «еврей асфальтирует фразерством и лицемерными обещаниями». Это «асфальтовое чудовище», которое работает в таком головокружительном темпе, «лишает людей сердца и души»; вот почему здесь живет «бесформенная масса анонимного мирового пролетариата», вот почему берлинский пролетариат есть «олицетворение безродности»…
В те годы Геббельс ощущал в Берлине полное отсутствие «всякой патриархальной связи». Ведь у себя в Рурской области он также имел дело с промышленными рабочими, но натура их иная, особая: там еще существует, по словам Геббельса, «исконная укорененность в почве», основную часть населения составляют коренные[227] вестфальцы». Итак, в то время, в начале 30-х годов, Геббельс еще придерживается традиционного культа почвы и крови и противопоставляет «почву» «асфальту». Позднее он с большей осторожностью будет выражать свои симпатии к крестьянам, но понадобится еще 12 лет, чтобы он отказался от ругани в адрес «людей асфальта». Однако даже в этом отказе он остается лжецом, ведь он не говорит, что сам учил презирать жителей больших городов. 16 апреля 1944 г., под впечатлением от ужасных последствий воздушных налетов, он пишет в «Рейхе»: «Мы с глубоким благоговением склоняемся перед этим неистребимым жизненным ритмом и этой несгибаемой жизненной волей населения наших больших городов, которое вовсе не лишилось своих корней на асфальте, вопреки тому, что нам прежде постоянно внушали в доброжелательных, но чересчур ученых книгах… Здесь жизненная сила нашего народа точно так же крепко укоренена[228], как и в германском крестьянстве».