Рашит Янгиров - «Живые черты Ходасевича»: из откликов современников
Ходасевич порвал с Горьким после долгих лет дружбы. Порвал, потому что «легковерность и лживость» Горького-«общественника» стали ему противны до последней степени. Тут не было неблагодарности. Этим пороком Владислав Фелицианович не страдал.
«Помните „Дом Литераторов“? — писал он мне как-то. — Я никогда не забуду ни его, ни вас, чем многие обязаны вам — я в том числе». Цитирую эти слова, потому что словечко «вы» относилось не ко мне лично, а ко всей той группе людей, которые создали и вели в тяжких условиях, разгромленный впоследствии «Дом».
Должен признаться откровенно: этих слов признательности к «учреждению», которое, действительно, героически боролось, и к людям, которые эту борьбу олицетворяли и непосредственно вели, я за 17 лет пребывания вне СССР услышал (так! — Публ.) только от Ходасевича и от покойных А. С. Изгоева и А. В. Амфитеатрова, которые, как и Владислав Фелицианович, сами были членами нашего Комитета. Хотя, право же, немало есть за границей людей, которые обязаны «Дому» своим духовным и физическим спасением. Холодный, шерсткий, лишенный внешнего шарма Ходасевич сохранял достоинство тогда, когда многие его теряли на тернистом советском пути «военного коммунизма». Сохранил он его и в эмигрантских, тоже нелегких, условиях быта.
Ушел из мира живых и крупный поэт, и сильный характер, ушла ясная, острая, смелая мысль писателя, умевшего быть строгим к другим, но обладавшего редким даром быть строгим и к себе.
Сегодня. 1939, 21 июня
Сизиф [7]
Отклики
Литературные пристрастия и симпатии Ходасевича.
Кажется, он не очень любил Толстого, — хотя редко говорил об этом открыто. Как умный человек он чувствовал, конечно, наивность всяких «независимых», «если хотите, парадоксальных» и «личных» суждений о величинах всеми признанных, — и едва беседа заходила о Толстом, умолкал. Но, несомненно, в неразлучной литературной чете Толстой –Достоевский, его сильнее влек к себе Достоевский, которого он любил страстно.
Заметим, впрочем, что русские поэты в этом полувековом споре, пришедшем на смену другому спору, такому же ненужному и столь же неизбежному, — Пушкин или Лермонтов? — были большею частью на стороне Достоевского. В «Морском свечении» Бальмонт даже отказал Толстому в гениальности, признав его лишь талантом «с редкими гениальными моментами», а Достоевского приравнял к Шекспиру. Андрей Белый, — ставивший особенно высоко Гоголя, — [к] Толстому тоже был равнодушен. Гумилев в минуты откровенности признавался, что даже не все у него «одолел».
Отход от Достоевского, возвращение к Толстому — начались после революции. Но Ходасевич остался верен себе.
В новой поэзии он признавал без всяких оговорок только одно имя — Блока.
Отношение Ходасевича к Брюсову достаточно ясно из его статьи о нем, помещенной в «Некрополе». Сологуб был ему гораздо ближе — но кое в чем оставался все же чужд. Блоку он прощал даже технические небрежности — то, что всегда осуждал у других.
Однажды в Париже, лет пять тому назад, в присутствии Ходасевича кто-то прочел начало знаменитого блоковского стихотворения «Голос из хора». Все присутствовавшие знали его, вероятно, наизусть, — и все-таки воспоминание о нем всех взволновало. Ходасевич вполголоса проговорил:
Будьте же довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы…
— и потом сказал: «Да, что тут говорить! Был Пушкин и был Блок. Все остальное — между!»
Тот, кто знает, чем был для него Пушкин, поймет, чем стал для него Блок.
Последние Новости. 1939, 22 июня
Юрий Мандельштам
Живые черты Ходасевича
Цель этих заметок — сохранить некоторые живые черты Ходасевича. Несомненно, не все они уложатся в его посмертный облик. Но кое-что они могут ему придать — движение жизни, веяние подлинности.
* * *На людях Ходасевич часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчиваться, отшучиваться. По собственному признанию — «на трагические разговоры научился молчать и шутить». Эти шутки его обычно без улыбки. Зато, когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками «серьезного литератора» загорались в глазах лукавые огоньки напроказничавшего мальчишки. Тогда казалось, что собеседник с ним в заговоре — вдвоем против всех остальных.
Чужим шуткам также радовался. Смеялся, внутренне сотрясаясь: вздрагивали плечи. Схватывал налету остроту, развивал и дополнял ее. Вообще остроты и шутки, даже неудачные, всегда ценил. «Без шутки нет живого дела», — говорил он не раз. Молодые поэты группы «Перекресток» (дело было в 1930 году) понравились ему, помимо прочего, тем, что воскресили традицию эпиграммы. В так называемой «Перекресточной тетради» было немало шуточных стихотворений — иногда к ним прикладывал руку и Ходасевич.
Однажды он спросил: «А про меня там что-нибудь написано?» — Написано, Владислав Фелицианович. — «Прочтите. В таких делах обид не бывает». Один из нас прочел. Ходасевич весело смеялся, особенно над последними строками: «Я Пушкину в веках ответил, как Вейдле некогда сказал» (незадолго до этого вышла книга Вейдле о Ходасевиче — единственная о нем пока написанная). Потом шутливо нахмурился: «А во второй строфе — непохоже на меня. Давайте поправим». И сам стал блестяще импровизировать «под Ходасевича».
Нравились Ходасевичу и мистификации. Он восхищался неким «не пишущим литератором», мастером на такие дела. Сам он применял мистификацию, как литературный прием, через некоторое время разоблачал ее. Так он написал несколько стихотворений «от чужого имени» и даже выдумал забытого поэта XVIII века Василия Травникова, сочинив за него все его стихи. Читал о нем на вечере и напечатал о нем исследование. Кое-кто из «знатоков» на эту удочку попался.
* * *Ходасевич был литератор — любил литературу целиком, не только дух, но и плоть ее. Любил возиться со стихами, своими и чужими, исправляя строчки, подыскивая подходящее слово. «Жаль, что нельзя открыть фабрики для починки негодных стихов», — сказал он однажды. — «До чего было бы интересно!»
Любил и самый процесс работы, да внешнюю сторону ее. Говорил, что тот, кто не может написать статью к назначенному дню — чего-то существенного не знает. Ссылался на пример молодого писателя, известного на Монпарнасе своей медлительностью. Тут же стал высчитывать, сколько времени ему надо, чтобы написать то, что Ходасевич писал за год. Высчитал сто восемьдесят лет — и лукавые огоньки заблестели под очками.
Литературные круги были ему не то, что милы (порою он их ненавидел), а органически необходимы. «Странная вещь, — признавался он, — с литераторами я задыхаюсь, но без них мне скучно».
* * *Порою подтрунивали над его пушкинизмом. Для чего нужно знать, сколько кусков сахара Пушкин клал в чай? Ходасевич и сам смеялся, — но была в его пушкинизме тайна непростая. Всё, что касалось Пушкина, было ему дорого, всё и все — даже, по своему, Дантес. Ходасевич рассказывал, что ему снилось как-то, будто ему надо написать стихи за Дантеса — это пушкинисту-то! И Ходасевич во сне написал четверостишие:
Я первым долгом — офицер,
На службе и во всем пример.
Пускай умолкнет голос нянь:
Мы заклинаем, Пушкин, встань!
В Италии Ходасевич встретился с одним иностранным знатоком русской литературы, который стал восхвалять пушкинского «Демона». Ходасевич стал читать наизусть: «В те дни, когда мне были новы…» — Но это не то, — возразил знаток и сам стал цитировать: «Печальный демон, дух изгнанья…» Ходасевич попробовал заметить, что это «Демон», но только Лермонтова. Однако знаток упорно стоял на своем. «Признаюсь, — говорил Ходасевич, — что я на минуту усомнился, не написал ли Пушкин лермонтовского „Демона“»…
* * *Ходасевич любил котов. У него был черный Мур. «Почему коты такие хорошие, а люди такие дурные?» — спросил меня раз Ходасевич. Но когда котов хвалили за ум, он смеялся: «Все-таки самый глупый наш знакомый умнее. Здесь дело в другом». Когда Мур умер, Ходасевич огорчился не на шутку. «Что Вы, Владислав Фелицианович, ну околел кот». — «Сами Вы околеете!»
Мура сменил персидский дымчатый Наль. Как подобает аристократу, у него были титулы: «Герцог Булонский», «Граф Четырехтрубный» (Ходасевич жил в Булони на рю дэ Катр Шеминэ), «Маркиз Карабасский»… Но с Налем Ходасевичу по некоторым причинам пришлось расстаться — тот переехал в другой дом. И Ходасевич, кажется, легко перенес эту разлуку.
* * *Помню еще Ходасевича за бриджем. Он играл со сдержанной страстью, применяя «системы». Сердился, когда система подводила. В Ходасевиче прорывалось в такие мгновения что-то таинственное. И за картами он оставался наедине с роком. Вспоминаю его стихи: