Маруся Климова - Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы
Как бы то ни было, но этот визит ничего существенно нового к уже сложившемуся у меня образу не прибавил, кроме сознания того, что я познакомилась с еще одной знаменитой француженкой. Примерно такое же чувство испытываешь, когда посещение какой-нибудь выставки или перформанса уже ничего не прибавляет к образу художника, к которому ты давно утратила серьезный интерес. Да и сам художник к тому же как будто это чувствует, поэтому тоже не особенно старается привнести в свои картины что-нибудь новое и поразить окружающих. Вот и Франсуаза Саган, мне показалось, уже потеряла интерес как к людям, так и к самой себе. И этим она существенно отличалась и от Люсетт (вдовы Селина), и от Натали Саррот, хотя по возрасту они вроде бы и были значительно старше ее.
Если же немного отстраниться от личных впечатлений, то известие о смерти Франсуазы Саган прозвучало сегодня еще и как далекое эхо давно отгремевшего французского экзистенциализма. И, по всей видимости, последнее: других напоминаний об этом философском движении в обозримом будущем явно не предвидится. Сейчас мне уже трудно вспомнить, какая именно проблематика волновала эту писательницу: ее произведения практически полностью выветрились из моей головы, хотя читала я их в свое время с упоением. Более-менее отчетливо запечатлелась только история про то, как девочка подросткового возраста всячески доставала любовницу своего отца, и в результате та напилась и втемяшилась куда-то на автомобиле, то есть фактически покончила с собой. Скорее всего, это было самое первое произведение Саган, название которого она позаимствовала у Элюара: «Здравствуй, грусть!». Во всяком случае, я точно помню, что девочка в конце вдруг почувствовала легкую грусть, поскольку впервые столкнулась со столь сильными чувствами и неожиданными поступками взрослых. Именно поэтому, вероятно, критики сразу же и причислили Саган к последовательницам одного из столпов экзистенциализма Жана– Поля Сартра. Все-таки экзистенциализм был последним литературно-философским течением двадцатого столетия, творцы которого настаивали на том, что человек даже в самых обычных ситуациях вынужден совершать постоянный выбор между жизнью и смертью. Чего стоит одно название книги того же Сартра: «Бытие и ничто»! Я ее, разумеется, не читала, но название звучит почти как гамлетовское «быть или не быть». Возможно, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что и Франсуаза Саган тоже вряд ли особенно вчитывалась в философские труды Сартра. Зачем читать, когда и из названия все более-менее понятно?
Забавно, но сегодня в ее собственном творчестве мне тоже больше всего нравятся именно названия, которые я только и запомнила: «Немного солнца в холодной воде», «Любите ли вы Брамса?», «Смутная улыбка»… И наконец, «Здравствуй, грусть!» – этот роман она опубликовала, когда ей было девятнадцать. Всего же за пятьдесят лет она написала около пятидесяти книг. Надо отдать ей должное: книги с такими названиями, и правда, хочется непременно открыть и прочесть. Именно в названиях, мне кажется, и кроется главная причина коммерческого успеха ее романов. Я бы даже назвала Саган «гением названий»! А содержание ее книг не так уж и важно – главное, что ей удалось создать образ очень легкой, почти воздушной и неземной женщины, которой можно поверить на слово, услышав всего несколько обрывочных фраз, случайно оброненных ею на ходу, особенно не углубляясь в то, что за ними стоит. В одном из интервью она говорит о себе так: «Мой образ, созданный в течение многих лет, свидетельствует о беспорядочной жизни. Не могу сказать, чтобы он мне очень нравился, но все же он гораздо привлекательнее, чем другие. Учитывая все: виски, Феррари, игру, – это картинка все равно более забавная, чем вязание, семья, домашнее хозяйство…». Эта легкость в облике Франсуазы Саган, вероятно, больше всего и раздражает «французских интеллигентов», ибо они ошибочно принимают ее за поверхностность. Хотя Саган действительно, если так можно выразиться, скользила по поверхности жизни и «бежала по ее волнам».
Примерно такое же раздражение вызывает у многих моих парижских знакомых и Жан Жене. И, скорее всего, по той же причине: большинство из них считает его чуть ли не откровенным профаном и дураком. Однако не стоит забывать, что причастность к экзистенциализму предполагает не столько начитанность, сколько способность на рискованный поступок, не укладывающийся в рамки обыденных представлений о человеческой свободе. А этого у Жене никак не отнимешь.
Безусловно, Саган явила миру куда более облегченный вариант французского экзистенциализма, чем Жене! И это сразу же бросается в глаза, хотя бы из-за явного несходства их человеческих и писательских судеб. Жене был беспризорником, бродягой и вором, начавшим писать в тюрьме и пробившимся в большую литературу только где-то к сорока годам. На его фоне Франсуаза Саган выглядит настоящим баловнем судьбы. Дочь богатого предпринимателя, уже в девятнадцать лет добившаяся громадного успеха у широкой публики, который не покидал ее практически до самой смерти. Свой первый роман она написала всего за два месяца и, по ее словам, «главным образом, в парижских кафе, перепечатывая затем его двумя пальцами на машинке».
Разве что две судимости (одна – за кокаин, вторая – за неуплату налогов) заставляют задуматься над тем, что и в ее жизни далеко не все складывалось столь уж гладко, но все равно, благодаря своим связям и дружбе с французским президентом, ей в обоих случаях удалось благополучно избежать тюрьмы. С налогами она «прокололась», ввязавшись в крупную денежную аферу где-то в одной из наших бывших среднеазиатских республик. Говорят, что в этом случае ей помог не только французский президент, но и то, что на допросах она «косила» под законченную наркоманку и алкоголичку. На все вопросы следователя она отвечала, что абсолютно ничего не помнит – получилось в высшей степени убедительно.
В целом же, если оставить за скобками различные неурядицы и личные драмы, которые неизбежно сопровождают жизнь любого человека, ее творческая судьба наверняка станет предметом тайной зависти для многих поколений юных писательниц. И примерно с такой же долей уверенности можно утверждать, что, скорее всего, подобная участь так и останется для них недостижимой мечтой. Я, по крайней мере, в этом отношении ей совершенно искренне завидую, однако в моей зависти нет ничего тяжелого, мрачного и злобного, как нет всего этого и в облике самой Франсуазы Саган. А во французской литературе, точно так же как и в русской, было достаточно литераторов, которые строили свое писательское и человеческое благополучие на бесцеремонном вторжении в жизнь других людей с навязчивыми проповедями и нравоучениями. О Саган такого не скажешь. И это уже немало. Поэтому «великой писательницей», к счастью, ее назвать язык не поворачивается! Мне нравится ее умение не оставлять особо глубоких следов в человеческой памяти. «Здравствуй, грусть!», «Прощай, грусть!» – от перестановки слов в обратной временной и смысловой последовательности фактически ничего не меняется.
В 1988 году Франсуаза Саган сама составила о себе заметку для Словаря современной французской литературы: «Явилась в 1954 году с тоненьким романом «Здравствуй, грусть!», который вызвал мировой скандал. Исчезла после жизни и творчества в равной степени приятных и халтурных, но это уже стало скандалом только для нее самой».
Глава двадцатая
Гений пустоты
Тимура Новикова называют ключевой фигурой петербургской независимой культуры, расцвет которой обычно относят где-то к концу 80-х – началу 90-х годов. Однако я считаю, что по-настоящему выдающимся, то есть резко выделяющимся на фоне окружения, его сделали только трагические обстоятельства последних лет его жизни. Все-таки современному искусству, особенно тому, которое так или иначе связывают с богемой, андеграундом или же так называемым постмодернизмом, часто очень не хватает основательности, значительности и вообще чего-то такого, что заставило бы окружающих отнестись к нему всерьез. Особенно это стало заметно после крушения Советского Союза, когда свобода самовыражения перестала быть сопряжена с риском противостояния власти. Так, суетятся какие-то молодые люди, хихикают, шутят, устраивают, может быть и забавные, но уж больно поверхностные и не оставляющие особого следа в людской памяти перформансы. В то время как в глазах обывателя настоящий художник, дабы остаться в веках, должен чувствовать сопротивление материала, ваять тяжелым молотом из куска гранита, а не строить фигурки из песка. И мне кажется, что Тимур всегда остро ощущал некоторую легковесность главного дела своей жизни и стремился ее преодолеть. Однако и учрежденная им Новая Академия Изящных искусств, и громогласные заявления о возврате к традиционным формам классического искусства для подавляющего большинства окружавших его людей скорее всего так и остались бы еще одной постмодернистской шуткой. Почти все мои знакомые именно так эти жесты Тимура и воспринимали. И только неизлечимая болезнь и слепота, неожиданно настигшие его в середине 90-х, невольно помогли ему продвинуться в этом направлении. Те, кто был с ним рядом, вроде бы по-прежнему делали то же самое, что и он, но, на самом деле, это было уже не совсем так. Слепой художник продолжал активно участвовать в художественной жизни, создавать картины и коллажи, снимать фильмы – ситуация, что ни говори, достаточно необычная. Отныне Тимур не только словами и действиями, но всей своей жизнью наглядно демонстрировал окружающим: если критики, зрители и эксперты давно уже ничего толком не понимают и не различают, то и самому художнику тоже совсем не обязательно как-то особенно напрягаться, чтобы творить – позволительно вообще ничего не видеть. Если так можно выразиться, Тимуру удалось преодолеть легковесность современного искусства, доведя ее до абсолютного предела и, тем самым, сделав вполне осязаемой и весомой. И действительно, я никогда больше не встречала человека более легкого, чем Тимур. Столь явственно легкого. И, вероятно, поэтому ему гораздо лучше давались разные публичные акции, чем работа с холстом и другими материальными объектами. Даже его устные выступления при переводе на бумагу много теряют.