Арам Асоян - Данте в русской культуре
В пору работы над первым томом «Мертвых душ» имя Данте нет-нет да и мелькнет в письмах Гоголя. В 1837 г. он пишет Н. Я. Прокоповичу: «После итальянских звуков, после Тасса и Данта, душа жаждет послушать русского» [XI, 102][265]. Через два года, получив известие от Шевырёва, что тот взялся за перевод «Комедии», Гоголь восклицает: «Ты за Дантом! ого-го-го-го! и об этом ты объявляешь в конце письма… Я так обрадовался твоему огромному предприятию» [XI, 247]. Он спешит похвалить переводчика и в следующий раз пишет ему: «Благодарю за письмо и за стихи вдвое. Прекрасно, полно, сильно!.. Это же еще первые твои песни, еще не совершенно расписался ты, а что будет дальше! Люби тебя бог за это, и тысячи тебе благословений за этот труд» [XI, 251].
Летом 1841 г. в Риме Гоголь постоянно перечитывает любимые места из Данте. Именно в это время он говорит, что «в известные эпохи одна хорошая книга достаточна для наполнения всей жизни человека»[266]. Мысль о творении замечательного флорентийца порой совершенно спонтанно возникает в сознании Гоголя. Г. П. Данилевский вспоминает, например, как незадолго до кончины писателя он читал ему наизусть выдержки из поэмы «Три смерти» и «Савонаролы» А. Н. Майкова. Гоголь оживился, вид «осторожно-задумчивого аиста» исчез. Перед Данилевским сидел счастливый и вдохновенный художник. «Это, – произнес Гоголь, – так же законченно и сильно, как терцеты Пушкина – во вкусе Данта»[267].
Пристальный интерес русского писателя к итальянскому поэту, изучение эпистолярного наследия Гоголя и воспоминаний его современников то и дело побуждали ученых искать параллели между «Мертвыми душами» и «Комедией» Данте. В академических трудах начало этому положил Алексей Николаевич Веселовский. «Итак, второй отдел новой „Божественной Комедии“, – утверждал он применительно ко второму тому „Мертвых душ“, – должен вызвать убеждение, что для всех, в ком еще не зачерствело сердце, возможно спасение. Очищающим началом должна явиться любовь в том мистическом смысле, какой она с годами получала для Гоголя, – не только культ женщины, но и стремление всего себя отдать на служение людям-братьям»[268]. Гоголю, продолжал Веселовский, «не суждено было дожить до создания заключительной части поэмы. Врата Рая остались закрытыми для привычных спутников его, героев „Мертвых душ“. Но замысел поэта можно отгадать, группируя и обобщая намеки и указания из его переписки и воспоминаний его друзей <…>. Смиренный отъезд Чичикова слишком ясно замыкает второй период его жизни. Затем он может снова явиться, лишь вполне преобразовавшись. Энергия, избытку которой удивляется Муразов, должна направиться на служение ближнему; только в таком случае будет понятно, что «недаром такой человек избран героем»[269]. Наконец, подводя итоги своим размышлениям, Веселовский замечает: «Как многотрудное странствие великого тосканца приводит его к созерцанию божественных сил, образующих Небесную Розу, и вечноженственное начало, воплощенное в Беатриче, исторгает из его уст песни благоговения и радости, так странствие болеющего о людях обличителя по русской земле, бесчисленные картины пороков и низостей, сменяющихся затем борьбой добра со злом, должны были разрешиться торжеством света, правды и красоты».
Сходную с этой мысль высказывал Д. Н. Овсянико-Куликовский, утверждая при этом, что весь замысел «Мертвых душ» основывался на эгоцентрической антитезе: «я (Н. В. Гоголь) и Русь»[270], что, конечно, побуждает вспомнить о «центральном человеке мира», как называл Данте Джон Рёскин. Не лишены интереса и рассуждения С. Шамбинаго о «Комедии» и гоголевском произведении. В своей книге о Гоголе Шамбинаго писал: «Цели гоголевской поэмы навеяны перспективами „Божественной Комедии“. Данте стремился привести людей к состоянию идеальному, научить их достигнуть счастья в этой жизни и блаженства в жизни будущей. Для него возрожденная родина должна была со временем превратиться во всемирную империю, чтобы в ней совершилось это предназначение человечества <…>. Замысел (Гоголя. – A.A.) сокрушался даже на второй части. И невозможной стала ему казаться третья, Рай, где мертвые души окончательно просветились бы светом высшей правды, все животворящей. Невозможным почувствовался ему переход России из „заплесневелого угла Европы“ в идеальное государство»[271].
Эти общие, в сущности, рассуждения с разной степенью глубины отражали связи замысла «Мертвых душ» с «Божественной комедией». На иной методологической основе и в гораздо более развернутом виде в советском литературоведении эти связи были вскрыты E. H. Купреяновой и Ю. В. Манном, который справедливо отмечал, что дантовская традиция преобразована Гоголем и включена в новое целое. Традиция иронически переосмысляется, когда дело касается реминисценций, как, например, в сцене совершения купчей [VI, 144], и берется вполне серьезно, когда автор «Мертвых душ» выбирает этический принцип расположения персонажей первого тома. Так, у Данте персонажи «Ада» следуют в порядке возрастающей виновности. Вина тем выше, чем больше в ней доля сознательного элемента. И тот факт, пишет Ю. Манн, что Манилов открывает галерею помещиков, получает с этой точки зрения дополнительное обоснование. У Данте в преддверии Ада находятся те, кто не делал ни добра, ни зла. Но вспомним описание того рода людей, к которому следует «примкнуть и Манилова»: «Люди так себе, ни то, ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан»[272].
Далее следует предположение, несомненно заслуживающее внимания: Гоголь в своих усилиях создать поэму-трилогию мог в определенной мере руководствоваться той высокой ролью, которая отводилась современной ему философской мыслью триаде как наиболее верной и адекватной категории познания. Но как бы далеко ни отходил Гоголь от поэмы Данте, полагает Ю. Манн, он полностью сохранял при этом ее свойство, которое так удачно определил Шеллинг: «Итак, „Божественная Комедия“ не сводится ни к одной из этих форм особо (форме драмы, романа, дидактической поэмы. – A.A.), ни к их соединению, но есть совершенно своеобразное, как бы органическое, не воспроизводимое никаким произвольным ухищрением сочетание всех элементов этих жанров, абсолютный индивидуум, ни с чем не сравнимый, кроме самого себя»[273].
По мнению исследователя, к дантовской традиции восходит и особая универсальность «Мертвых душ», которая создавалась и подобием части целому, и подобием «внешнего внутреннему, материального существования человека – истории его души». Говоря об универсальности, Манн имеет в виду известные слова Гоголя в заготовках к первому тому поэмы: «Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездеятельности жизни, всего человечества в массе… Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?» (I, 693).
…Как и Шевырёв, Манн считает, что влияние «Комедии» сказалось и на характере гоголевских сравнений. Он приводит высказывание О. Э. Мандельштама о стилистике Данте, которое, на его взгляд, приложимо и к характеристике гоголевского письма: «Попробуйте указать, где здесь второй, где первый здесь член сравнения, что с чем сравнивается, где здесь главное и где второстепенное, где поясняющее»[274]. С нашей точки зрения, сравнения в «Мертвых душах» действительно похожи на то, что применительно к Данте Мандельштам назвал «гераклитовой метафорой, – с такой силой подчеркивающей текучесть явления…»[275]
Убедительной статье Ю. В. Манна созвучны отдельные положения работ E. H. Купреяновой[276]. В одной из них она пишет: «Чудесное превращение брички Чичикова (в „птицу-тройку“. – A.A.) обнажает, причем демонстративно, символическую многозначность всей художественной структуры замысла и его воплощения в первом томе „Мертвых душ“ как эпопеи национального духа, его движения от мертвенного усыпления к новой и прекрасной жизни. Отсюда – не роман, а „поэма“, охватывающая по замыслу все сущностные свойства и исторически разнородные состояния „русского человека“ и в этом смысле ориентированная на эпос Гомера, а одновременно на „Божественную Комедию“ Данте <…>. Подсказанное „Божественной Комедией“ осмысление всего изображенного в первом томе – как ее „чистилища“ и намерение изобразить в третьем томе ее грядущий „рай“ не подлежит сомнению и не раз отмечалось критиками и исследователями. Но глубинный и еще до конца не проясненный смысл этого несомненного факта заключается в куда более сложном уподоблении наличного национального бытия и его исторических перспектив заплутавшейся и обретающей свой истинный путь национальной душе, в свою очередь уподобленной душе человека. Душа человеческая во всех трех ее измерениях – индивидуальном, национальном и общечеловеческом – и есть подлинный герой поэмы Гоголя…»[277]