Г. Коган - Ф.М.Достоевский. Новые материалы и исследования
Думается, что имя этого "молодого ученого" можно назвать с большой уверенностью. Это, скорее всего, Владимир Сергеевич Соловьев. В пользу подобного предположения говорят, на наш взгляд, весьма убедительные доказательства.
Как известно, 20-летний Владимир Соловьев познакомился с Достоевским зимой 1873 г. и сразу же завоевал живейшее расположение писателя. "Впечатление он произвел тогда очаровывающее, — вспоминает А. Г. Достоевская, — и чем чаще виделся и беседовал с ним Федор Михайлович, тем более любил и ценил его ум и солидную образованность"[177].
"Молодой философ" — так обычно именует Достоевский Вл. Соловьева в письмах к третьим лицам[178]. Летом 1875 г. Вл. Соловьев получает заграничную командировку и в течение года усердно занимается в крупнейших библиотеках Европы. "Большую часть времени провожу в библиотеке, — сообщает он матери. — Библиотека Британского музея есть нечто идеальное во всех отношениях"[179]. Побывал Вл. Соловьев и во французских книгохранилищах: "Завтра должен получить билет для занятий в Национальной библиотеке", — пишет он из Парижа[180].
Итак, молодой ученый, побывавший в Лондоне и Париже, — все это соответствует тем сведениям, которые Достоевский сообщает о своем знакомце. Книга Иоанна Лихтенбергера и другие фолианты подобного рода должны были оказаться в поле зрения Вл. Соловьева[181] в силу его собственных философских склонностей и потому, что целью его заграничной поездки было "изучение индийской, гностической и средневековой философии". Определение "путешественник" также вполне приложимо к Вл. Соловьеву: кроме Лондона, Парижа, Ниццы, он за время своей командировки успел также побывать в Египте.
Вл. Соловьев вернулся в Россию летом 1876 г., а 4 марта 1877 г. был назначен членом Ученого комитета при Министерстве народного просвещения. С этого момента он постоянно живет в Петербурге. Таким образом, весной 1877 г., когда Достоевский "вынашивал" майско-июньский номер своего "Дневника", у Соловьева было достаточно возможностей регулярно встречаться с писателем.
Публикуемый отрывок свидетельствует о том, что диапазон духовного общения Достоевского и Соловьева не замыкался одними религиозно-философскими проблемами.
Известен интерес, проявлявшийся Соловьевым к малоизученным феноменам человеческой психики, для определения которых он пытался ввести универсальный термин "психургические". Весьма близки оба мыслителя и в своем негативном отношении к спиритизму. "Правда спиритизма, — писал Соловьев А. Н. Аксакову, — по-моему, только в том, что он признает необходимость объективной основы для религии, но та, которую он в самом деле делает, т. е. явления духов, оказывается негодной, потому что она, во-первых, недостаточно объективна, а во-вторых, лишена внутреннего религиозного значения"[182]. Однако здесь можно проследить одно существенное различие. Хотя для Достоевского, как и для Соловьева, спиритизм тоже "лишен внутреннего религиозного значения", писатель отнюдь не ставит ему в заслугу того обстоятельства, что последний якобы "признает необходимость объективной основы для религии". "Нет уж лучше чистый атеизм, чем спиритизм!" — этими словами заканчивается публикуемый отрывок.
Этот, не вошедший в "Дневник писателя" текст, проливает дополнительный свет на гносеологические представления Достоевского и, как нам кажется, вступает в ощутимое противоречие с той традицией, которая, безоговорочно зачисляя писателя в число мыслителей-мистиков, всячески затушевывает рационалистические моменты его мирочувствования.
Миросозерцание Достоевского, покоящееся на религиозной основе, совсем не определялось собственно мистическими элементами. Да и сам религиозный идеал ставился Достоевским столь высоко, что суетные попытки подтверждения этого идеала через какие бы то ни было эмпирические или же сверхъестественные явления выглядели в его глазах жалкой профанацией.
Отрывок, публикуемый нами под № 2, затрагивает одну из главных проблем всей публицистики Достоевского. Он касается того, что составляло саму "душу живу" "Дневника писателя" — вопроса о народе и интеллигенции, их взаимоотношении.
"Вопрос о народе и о взгляде на него, о понимании его, — говорит Достоевский уже во втором, февральском, "Дневнике" 1876 г., — теперь у нас самый важный вопрос, в котором заключается все наше будущее, даже, так сказать, самый практический вопрос наш теперь" (XI. — 185).
Преодоление духовного разрыва народа и интеллигенции, достижение нравственного единства всего общества — эта idee fixe, начиная с 1860-х годов, неизменно выдвигалась и отстаивалась Достоевским.
Но публикуемый отрывок интересен не только углублением и развитием уже знакомой темы. Важно уяснить его местоположение в тексте "Дневника".
Дело в том, что этот фрагмент служит как бы введением к двум большим главам июльско-августовского "Дневника" 1877 г. Эти главы целиком посвящены восьмой части "Анны Карениной". В них дается самая развернутая характеристика творчества Льва Толстого, какая только встречается во всем литературном наследии Достоевского. Достоевский формулирует здесь свои взгляды на восточный вопрос, в корне отличные от тех, какие были высказаны Толстым в его романе. Этот пункт является чрезвычайно важным для понимания нравственной сущности публицистики Достоевского. В различном отношении двух великих писателей к восточному вопросу сказались два различных подхода к кардинальнейшим нравственным и историческим проблемам.
Достоевский гениально уловил и подверг критике зачатки того миросозерцания, которое окончательно сложилось у Толстого лишь в 1880-е годы[183].
Публикуемый отрывок, будучи сохранен в тексте "Дневника", придал бы "толстовским" главам характер весьма широкого обобщения. Его исключение из окончательного текста, несомненно, ослабило персональную направленность критики, смягчило ее общую тональность и — что важнее всего — устранило возможность соотнести позицию самого Толстого с кругом тех общественных явлений, о которых с негодованием говорит здесь Достоевский.
Отрывок № 3, предназначавшийся для майского "Дневника" 1876 г. носит, так сказать, объяснительный характер. Это объяснение было вызвано совершенно неожиданными для читателей "Дневника" словами, содержавшимися в предыдущем, апрельском, выпуске. Достоевский писал в нем о неизбежном крахе великих европейских держав, которые "все будут обессилены и подточены неудовлетворенными демократическими стремлениями огромной части своих низших подданных, своих пролетариев и нищих". В России же, по мысли Достоевского, этого не может случиться, так как "наш демос доволен, и чем далее, тем более будет удовлетворен, ибо все к тому идет, общим настроением, или лучше согласием" (XI. — 267).
Характерно, что писатель был вынужден вернуться к этому вопросу под влиянием читательских откликов. Отвечая в майском "Дневнике" на протестующее письмо одного из своих корреспондентов, он признает, что "получил уже сведения и о некоторых других мнениях, тоже не согласных с моим убеждением о довольстве нашего "демоса"" (XI. — 306).
Автор "Дневника" счел необходимым объясниться. И немудрено: заявление о "довольстве демоса", толкуемое буквально, звучало явным диссонансом во всей публицистике Достоевского и не могло не вызвать у его читателей удивления и неприязни.
Летом 1876 г. писателю могло казаться, что сама жизнь санкционирует реализацию его идеала. Подобную возможность Достоевский усмотрел в движении солидарности с борьбой славян за освобождение — движении, которое, по мысли писателя, было призвано положить начало духовному соединению интеллигенции и народа. События, вызванные восточным кризисом 1870-х годов, явились для Достоевского своего рода "пророчеством и указанием".
Следует признать, что та социальная иллюзия, которую Достоевский с исключительной настойчивостью и талантом поддерживал в своем "Дневнике", не была лишь случайным порождением его писательской фантазии, а имела определенные корни в реальной действительности.
Период 1876-1877 гг. следует непосредственно после неудачи "хождения в народ" и перед второй революционной ситуацией, перед выстрелом Веры Засулич и вспышкой народовольческого террора. Это период мощного и, можно сказать, всенародного движения помощи славянам, когда в рядах русских добровольцев в Сербии Степняк-Кравчинский сражался "рядом" с генералом Черняевым и когда в самой России к солидарности со "славянскими братьями" призывали все без исключения органы печати — от "Московских ведомостей" до "Отечественных записок", хотя бы и руководствуясь при этом весьма различными побуждениями.