Ольга Поволоцкая - Щит Персея. Личная тайна как предмет литературы
Читатель не может не узнать взгляд «артиста», он у него точно такой, каким Воланд смотрит на Маргариту и мастера, а Арчибальд Арчибальдович – на швейцара, но об этом дальше. По существу, перед нами сатирически воссозданная модель непосредственной встречи, можно сказать лицом к лицу, человека с советским государством, где виновность гражданина устанавливается воистину мистическим способом, а следственная истина извлекается прямо со дна души, просвеченной «рентгеновскими лучами» волшебного властного взгляда, который ошибиться не может. В зрительном зале недаром «перестали дышать», ибо судьба и жизнь Канавкина зависит от этого властного «верю» или «не верю». Эта недетская игра в «гляделки» – основа «ловли», государственной охоты на человека. Итак, один глаз предназначен для ловли, для взятия на мушку, а другой – «дырявый» – для выстрела в упор.
Как же видит палач-профессионал, убежденный убийца, свою жертву? Выскажем несколько смелых предположений, смелых потому, что представить себе подобный взгляд на человека трудно хотя бы в силу того, что он не дается простым естественным вживанием в образ по системе Станиславского. Это будет сконструированное и умозрительное построение.
Во-первых, для палача человек – это «материал», который палач должен обработать, или «отделать». Оценивающий взгляд Воланда, направленный на мастера, «извлеченного из лечебницы», устанавливает степень мастерства обработки «материала»: «Его хорошо отделали» (ММ-2. С. 736).
Во-вторых, палач смотрит на свой материал, то есть на живого человека, который изо всех сил сопротивляется смерти, как на своего противника, или «врага», которого нужно привести в состояние обездвиженности, чтобы лишить его возможности сопротивляться. С этой точки зрения, живая голова на блюде – это образ идеально «отделанного» человека. То есть Воланд, сказав «его хорошо отделали», оценил способность мастера к сопротивлению после «отделки» как почти нулевую.
В-третьих, живой человек для палача – это материал, который нужно обработать так, чтобы он в итоге стал покойником. То есть создание покойника – это цель палаческого ремесла. Поэтому можно представить, что если убийца что-то и любит в своей жертве, то это спрятанного в живом человеке потенциального покойника, в которого она (жертва) превратится после умелых манипуляций профессионала. Сравним со скульптором, который видит в глыбе мрамора спрятанного там Юпитера. Для скульптора Юпитер – это желанная цель. Настоящий профессионал – убийца смотрит на живого и видит в нем само качество жизни как дефект и изъян, который он призван исправить, ибо, убивая, он наконец-то приводит живого человека в идеальное (разумеется, для палача) состояние смерти.
В-четвертых, обреченный на смерть, приговоренный не может не казаться палачу смешным, нелепым, глупым и ущербным. На этом строится высокомерие палача, выражающееся в особом палаческом юморе, призванном подчеркнуть абсолютное превосходство палача над жертвой. Этот смех и есть глумление. Смеяться, издеваться, глумиться над жертвой, презирать ее и ненавидеть палачу необходимо, чтобы ощущать свою мощь, праздновать свою победу.
В-пятых, профессиональный убийца, в сущности, сам принадлежит к миру «теней», сам, будучи живым «мертвецом», не умеет отличать живого человека от покойника, жизни от смерти. Палач изгнан из человеческого общежития, его присутствие в мире людей возможно только инкогнито, поэтому его государственная работа строго засекречена, он всегда находится за чертой невидимой, но абсолютно разъединяющей мир живых людей и палачей. Хозяин застенка, палач, вне пространства своей службы, в толпе людей больше всего боится быть узнанным, идентифицированным как палач. Этот онтологический ужас обитателя преисподней и мира теней перед лучом яркого света, которым в данном случае является догадка живых людей о том, кто он, собственно говоря, такой. Его ужас перед разоблачением зеркально повторяет ужас живого человека перед ожившим покойником. Палач не догадывается, что он мертв, что его очевидная власть над другими, его превосходство над жертвами оплачено его душой, которую еще называют «человечностью».
В-шестых, никогда палач не может представить себя на месте своей жертвы, ибо это шаг к состраданию, сочувствию и милосердию. Оптика сострадания палачу недоступна. В сострадании мы признаем другое живое существо равным нам самим, мы начинаем ощущать чужое страдание и чужую боль как свои собственные, отождествляемся с другим. Ясно, что палач должен всячески избегать даже тени подобных запретных мыслей и переживаний. Отсюда и возникает предположение, что палач не отличает, в сущности, мертвого от живого – это следствие огромной дистанции, которую всегда соблюдает палач по отношению к жертве, видя ее как бы в перевернутый бинокль. Для него любой живой человек – это ущербный, пока еще «плохо отделанный» будущий покойник, это только двигающееся и говорящее бездушное тело, то есть физический предмет.
В-седьмых, у покойника есть только один, но чрезвычайно неприятный для властного убийцы недостаток: его противник и оппонент, «внезапно» умерев, не может стать свидетелем триумфа своего палача, не может поучаствовать в торжестве властителя, доказавшего, что он выиграл спор.
Назначенная властителем казнь состоялась, стала фактом, но тот, кто не верил в возможность такого «фокуса», исчез бесследно, и поэтому не может оценить могущество своего оппонента. А без участия жертвы торжество всесильного владыки серьезно обесценивается. Наслаждение победой становится неполным, ущербным. Во время великого бала сатаны, изобретенного Булгаковым, преодолевается это препятствие. Тело Берлиоза похоронили, кремировали, его личные тайны, его рукописи в руках Воланда, который живет в его квартире, а живая голова, способная мыслить и страдать, достаточна жива, чтобы осознать собственную отрезанность. Историческим примером таких массово отрезаемых голов, несомненно, являлись жертвы открытых сталинских судебных процессов, которые производили необъяснимо жуткое впечатление. Этот кровавый балаган Александр Орлов, высокопоставленный чекист, сбежавший на запад, недаром назвал «мистическими процессами». Думается, что желание наслаждаться собственным триумфом на глазах еще живого оппонента, превращенного волей державного палача в «отрезанную голову», – не последний мотив генсека, придумавшего это торжество – политическое убийство, воплощенное в грандиозное мистическое зрелище «открытых» судебных процессов.
Итак, властитель Воланд для перманентного подтверждения своего величия нуждается в живых отрезанных головах. Без их участия торжество было бы неполным, ущербным.
Поэтому в сцене умерщвления любовников, «когда отравленные затихли», наступил настоящий звездный час Азазелло – демона-убийцы. С его точки зрения, ничего радикально не изменилось, кроме того, что теперь они покладисто признают правоту палача, который превосходно исполнил порученное ему его хозяином дело. Он даже упрекает убитого мастера за его возмущение подлым убийством: «Ах! Оскорбление является обычной наградой за хорошую работу… неужели вы слепы? Прозрейте же скорей» (ММ-2. С. 795). Предложение покойнику «прозреть» доказывает нам, что мы правы в наших догадках и о том, что убийца не различает жизни и смерти, и о разной оптике видения и, следовательно, разных картинах мира в сознании палачей и их жертв. Разве может убийца постичь смысл желания своей жертвы «сидеть на кровати в подвале в больничных кальсонах». Его остроумный вопрос: «Разве для того, чтобы считать себя живым, нужно непременно сидеть в подвале, имея на себе рубашку и больничные кальсоны? Это смешно!» (ММ-2. С. 795) – отчетливо рисует нам, как видится убийце живой человек. Ему и в самом деле не понятно, чем дорожат убиваемые им люди. «Это смешно!» – вот его видение человека – жалкого глупца, цепляющегося за жизнь. Никакой разницы между живым и мертвым человеком Азазелло не видит и не понимает. Он требует благодарности за отлично выполненную работу и получит ее от теперь покладистых, потерявших былое упрямство покойников. Вспомните рефлекторную реплику Азазелло: «Убить упрямую тварь!» (ММ-2. С. 717) – в сцене игры в шахматы Воланда с Бегемотом. Когда кот сдался, Азазелло выразил свое отношение палача к упрямой и глупой «твари», которая до последнего вздоха сопротивляется смерти.
«Лучший враг – мертвый враг». В этом популярном в сталинское время афоризме отчетливо отразилась та своеобразная оптика взгляда, каким смотрит убивающий на жертву, которая всегда «враг». Живой человек – это всегда проблема и беспокойство в отличие от покойника. «Нет человека – нет проблемы». Этот афоризм предание приписывает самому Сталину. Если это так, то вождь высказался искренно и точно. В этом афоризме наличествуют все компоненты особого палаческого мировоззрения: и превосходство убийцы над смертным и живым человеком, и презрение к его досаждающей вождю жажде свободы, и глумливый смех над живым и беспокойным человеком, и даже симпатия к мертвецу, наконец-то переставшему «быть» и, следовательно, «упрямиться» и мешать.