Сергей Наровчатов - Необычное литературоведение
А как же первоначальные слова, обозначавшие «мед едящих» и «земляных»? Они исчезли, забылись, мы их не помним. Остались заменявшие их и заменившие окончательно «медведь» и «змея». В латинском и возникших на его основе романских языках исконное слово, которым именовали медведя, не приобрело табуистической замены: ursus — по-латыни; ours — по-французски; orso — по-итальянски. Заметьте, что везде в корне присутствует «rs», так же как и в давних индоевропейских языках: rkscach — древнеиндийском; arsa — древнеперсидском; arso — авестийском. Может быть, будет слишком смело предположить, что в древнеславянском, входившем в ту же языковую семью, имя этого зверя звучало как-нибудь вроде «рос». Название реки и племени могло возникнуть из тотемического осмысления этого слова: «медвежья река — рось», «медвежье племя — рось». Последние изыскания относят происхождение слова «Русь» именно к этой реке в Поднепровье. А вдруг моя догадка не так уж произвольна, и окажется, что «медведями» русских называли когда-то не только добродушно-иронически, а и по начальному значению этого слова. Это «когда-то» относится, правда, ко временам Аскольда и Дира, а может быть, и Божа, но догадка от такого обстоятельства не становится менее занимательной.
Ишь куда мы добрались! До того самого Божа, о котором в «Слове о полку Игореве» сказано лишь, что готские девы Бусову славу поют. Между тем слова-замены рождаются все время и в силу самых разнообразных причин. На Синявинских высотах в 1943 году ротный связист при мне кричал в трубку: «Вызываю крестики и палочки! Крестики и палочки требует Василек!» Под «крестиками» разумелись санитары, а «палочками» — носилки; «Васильком» же именовалась наша 3-я рота. Угрюмый дядя — начальник связи полка — был в глубине души сентиментальным человеком и позывные всех подразделений и служб обозначил именами цветов. «Не полк, а оранжерея!» — ругался комполка, вызывая по полевому телефону все эти тюльпаны, настурции, ромашки и колокольчики.
Все это были замены, возникшие из настоятельной необходимости хотя бы примитивно зашифровать сведения, не подлежавшие огласке. Немцы, перехватив наш телефонный разговор, если бы и догадались, что «крестики» означают санитаров (по ассоциации с Красным Крестом), и поняли, что русские понесли потери, затруднились бы установить, что под «Васильком» разумеется именно наша 3-я рота.
А вот другой пример мгновенного возникновения эвфемизма. Воспоминания Пушкина о Державине начинаются с рассказа о комическом эпизоде, связанном с посещением лицея маститым поэтом:
«Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались, — пишет Пушкин. — Дельвиг вышел на лестницу, чтобы дождаться его и поцеловать ему руку, написавшую „Водопад“. Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и веселостью».
Рассказ был хорошо знаком нам, студентам первого курса МИФЛИ, державшим в хмурый январский день экзамен по литературоведению. Держали мы его перед самим Дмитрием Николаевичем Ушаковым, маститым филологом, автором известного словаря. В числе прочих вопросов, которые он задавал экзаменующимся, были те, о которых мы говорим в этой главе: метафоры и метонимии, синонимы и эвфемизмы. Многие путались, знания были еще нетвердыми. Дмитрий Николаевич хмурился и позванивал ложечкой в стакане с крепким чаем, что было признаком недовольства. Вдруг один из нас совсем не ко времени попросился выйти. «Куда это вам понадобилось?» — с некоторым уже раздражением спросил профессор. «К Державину», — ответствовал студент. «К Державину?! — Хмурые черты прояснились. — Вы что, сознательно употребляете такое странное выражение?» — «Да, профессор, я употребил эвфемизм, чтобы прикрыть им одно неприглядное слово и стоящее за ним понятие». — «Давайте свой матрикул, — рассмеялся Ушаков, — и отправляйтесь куда угодно». Он поставил ему пятерку, и ликующий студент понесся вон из аудитории, не дожидаясь, пока профессор передумает.
Кстати говоря, на примере этого понятия, стоящего за десятками слов, выражавших его в разные времена, эвфемизмы можно усвоить действительно на пятерку. Грубое отечественное слово «нужник» слишком откровенно объясняло намерения человека, покидавшего общество, чтобы справить определенную нужду. Французский язык, бытовавший в гостиных онегинских времен, подсказал в замену изящный глагол «sortir» — «выходить». По-русски он действительно поначалу выглядел изящно. Но только поначалу. Перейдя из гостиной в прихожую, а из прихожей на улицу, он стал казаться еще неприличнее, чем простодушный «нужник». И снова вмешалась гостиная, на сей раз взяв себе на помощь английский язык. Новейшее изобретение, пришедшее из туманного Альбиона, — «ватерклозет» — было сперва введено в богатых барских домах. Им было не грех похвастаться, а строго звучавшее импортное слово казалось вполне респектабельным. Но оно недолго задержалось в барских покоях, а устремилось вниз за своим французским предшественником. Потеряв по пути первую свою половину «water», что означало «водяной», оно стало просто «клозетом», обозначавшим уже не только комфортабельные убежища дворян и чиновников, а все отхожие места, и звучало оно теперь так же неприлично, как «нужник».
И тогда вмешались женщины. Первая, которой пришла счастливая мысль сказать, что ей на минуту понадобилось выйти в уборную, отнюдь не вызвала этим заявлением замешательства среди гостей. Комната, в коей одеваются, убираются, наряжаются, моются, притираются, — вот что такое уборная, по определению того же велемудрого Даля. Понятие скромное, и слово скромное, не выделяющееся среди других экзотическим звучанием. Оно привилось. Бесцеремонно воспользовался им и сильный пол, которому, казалось бы, не нужно особенно ни наряжаться, ни тем более притираться. Появилось даже разграничение: мужская уборная, женская уборная. Но вот и это скромное слово постигла участь более ранних — оно превратилось в нескромное. У него оказался синоним, взятый из французского, — туалет. И сейчас последнее слово решительно оттесняет прежнее наименование.
Эвфемизмы возникают и исчезают, одни появляются взамен других, трансформации их бывают забавны и любопытны.
В литературе они часто служат средством окраски речи. Иногда по одному эвфемистическому выражению можно установить время и место действия рассказа, профессиональную принадлежность его героев. «Этого типа нужно пришить» — и вы сразу догадываетесь, что подобная фраза принадлежит уголовнику («пришить» — эвфемизм от «убить»). «Мой аматер уехал в Тавриду» — слова русской жеманницы XVIII века, заменившей откровенное «любовник» «изысканным» французским словом.
Перейдем теперь к более сложному явлению разговорной речи. Многозначительность слова всякий раз может обернуться непониманием. Вы скажете «коса», и собеседник должен гадать, какое из четырех значений этого слова имеется в виду. Но если вы прибавите «девичья коса» или «песчаная коса», он сразу поймет вас. Порой не нужны бывают даже и такие определения, как «девичья» и «песчаная», когда остальные слова дают вам понять, о какой именно косе идет разговор. «Он грубо схватил ее за косу», «Мы втащили лодку на косу» — здесь никаких пояснений не надо.
Такое окружение слов другими словами, из которых становится ясным их смысл, называется контекстом.
Контекст различается на речевой и бытовой. В речевом контексте одно слово поясняется соседними: «девичья коса», «песчаная коса», или «перекрестился на образ», «образ жизни», или «пасть льва» и «пасть смертью храбрых».
В бытовом контексте смысл слова становится ясным из ситуации, в которой развивается действие фразы. Например, слово «операция» многозначно, но, когда вы слышите: «В больнице произведена удачная операция», — у вас не рождается мысль, что там гремели пушки и минометы. И наоборот, услышав, что маршал мастерски провел операцию, вы вряд ли решите, что он сменил свой мундир на халат хирурга.
Местоименные слова, как правило, становятся ясными лишь из бытового контекста. «Она полюбила меня» — в этой фразе речевой контекст беспомощен. Но если я скажу: «Мне встретилась замечательная девушка, она полюбила меня», — никаких сомнений, разве что в моей правдивости, по поводу смысла фразы у вас не возникает.
В живом разговоре бытовой контекст дает возможность сокращать фразы, опускать само собой разумеющиеся слова. Впрочем, «само собой разумеющиеся» — выражение неточное, они разумеются из ситуации, подсказываются бытовой обстановкой. «Разрешите прикурить», — обращается ко мне прохожий. Слово «папиросу» он в своей речи опустил. «Дай, пожалуйста, еще чашку», — обращаюсь я к жене, и ей понятно, что я прошу чашку чаю, а не кофе или молока, ибо на столе стоит чайник, а не кофейник и не молочник.