Людмила Зубова - Языки современной поэзии
Строка Был в кепочке, нет — лыс и седокур весьма живописно и максимально кратко предлагает увидеть изображение по-разному, слово седокур, составленное по образцу белокур, заставляет почувствовать внутренний образ обоих слов — привычного и придуманного. Если в начале стихотворения хмырь виделся в тучах, то потом он оказывается на белой гальке, в развилке коряги.
Недоговоренность слов продолжается недоговоренностью предложений, в частности, отсутствием сказуемого: И глазки так размывчиво — скорей — жалеючи… Вопрос Да в чем дело, собственно? редуцируясь, превращается в нечленораздельный возглас «Давчемлособств»[84]. Слова исходного предложения укорачиваются, а получается нечто ненормально длинное. Обрывок …юсь! — возможно, конец слова разобьюсь или рассыплюсь. Но обе реконструкции неточны, они не создают образа. Корни слов здесь, вероятно, и не нужны, в контексте существенно лишь грамматическое значение: ‘что-то произойдет со мной, в результате чего я уподоблюсь брызгам’. Это …юсь! похоже и на междометие, а по многим стихам видно, что Сапгир — виртуозный изобретатель междометий.
В сочетании вижу вдаль имеется явный сдвиг по отношению к нормативной сочетаемости составляющих слов, и это сочетание можно понимать как такое, которое появилось вместо выражения вижу вдали (с оборванным словом) или вместо гляжу вдаль. Квазиомонимы вдаль — вдоль создают внутреннюю диссонансную рифму. Если раньше речь шла об одном хмыре, то дальше оказывается, что хмырей десятки, и в стихотворении начинаются словообразовательные игры, хмырюношей, хмырят. В слове хмырюношей можно видеть и гибридное образование от хмырей и юношей, и модификацию словоформы хмырёнышей.
Слово рцы можно прочесть и как часть существительного огурцы, и как старое название буквы «р». В стихотворении «ХРСТ и самарянка» из той же книги слово рцы употребляется как императив. Ну-с развлекай нас милый куровод / рцы в микрошиш брадатый э-энекдот. Мотивация слова адельфин неопределенна в своей потенциальной множественности. Возможно, что это слово дельфин, звучащее по-абхазски (в книге изображены абхазские курорты, а именно в Сухуми был дельфинарий); не исключено, что в слове адельфин содержится имя Адель из строк Пушкина Играй, Адель, не знай печали[85] (о дельфинах говорят, что они играют)[86].
Дальше в тексте появляется грамматически рассогласованное сочетание отчужденно смотрят мы, очень существенное для смысла текста. В этом сочетании содержится и указание на отчужденность, лексически обозначенную, и превращение размножившегося хмыря в наблюдателя, который уже не я, а мы.
Финал стихотворения тоже двоится: в заключительной сентенции Но съест его он скоро изнутри субъект и объект грамматически неразличимы.
Все эти наблюдения показывают, что сущность хмыря дробится в стихотворении, создавая образы дробления и превращений на всех уровнях языка — словообразовательном, грамматическом, фонетическом, метафорическом.
Примечательно, что словарное определение слову хмырь дать нелегко. В самые известные толковые словари современного русского языка оно не включено, вероятно, как нелитературное. В словарях, составленных в последние годы[87], даются такие определения, относящиеся к общеязыковому (не маргинальному) употреблению слова:
1. Мрачный, нелюдимый человек. 2. Опустившийся, забитый человек (обычно о пьянице).
(Кузнецов, 1998: 1447);1. Неуважаемый, неавторитетный человек. 2. Подозрительный субъект. 3. Ничтожный человек.
(Мокиенко, Никитина, 2003: 354);О мужчине как о неуважаемом, неприятном и подозрительном субъекте. Ассоциируется обычно с образом угрюмой, мрачной личности.
(Химик, 2004: 677)Употребление слова в живом языке и в художественной литературе показывает, что признаки хмырей очень разнообразны: поиски контекста этого слова в Интернете и вопрос «что такое хмырь?», заданный примерно трем десяткам людей разного возраста, показали, что носители русского языка представляют себе хмырей неряшливыми и слишком аккуратными, слабыми и сильными, грустными и развязно веселыми, необразованными и чересчур учеными, глупыми и хитрыми[88]. Единственный общий признак для всех контекстов слова — это чужой неприятный человек. Не случайно чаще всего оно фигурирует в текстах с определением какой-то. Ситуация словоупотребления очень точно выражена первой строкой стихотворения: Из многих лиц слагался хмырь.
В стихотворении «Гистория» имя Генриха Буфарёва представлено серией анаграмм: Бутафор, Буфари, Фарибу, Фарибуд, Арибуф.
Мотивы и образы дробления воплощаются во многих текстах Сапгира обрывками слов, показывая возможности смыслового наполнения, казалось бы, неполноценных речевых фрагментов.
В статье «Три из многих» Сапгир написал о возникновении поэтики недописанных слов:
В свое время в начале 60-х мне явились полуслова-полупризраки в отдельных стихотворениях. «Одна знакомая мне рассказала, Как шла на пари в одних трико От площади Маяко… До Белорусского вокзала». Как теперь понимаю, я услышал нечто подобное в разговорах по телефону, вообще в беседах близких людей, когда многое не договаривают — и так понятно, в таких простонародных сокращениях, как «док», «шеф», и так далее. И увидел: горящие вывески с потухшими буквами типа «ебель», разорванные пополам страницы журналов и газет, которые в кабинете задумчивости пытаешься прочесть и разгадать, о чем там пишут.
Летом 1988 года у подножья вулкана Карадаг и осенью в сосновой роще в Пицунде я сочинил книгу «Дети в саду» по этому методу — окончания слов просто смывал прибой. Между словами возникали разновеликие пустоты, которые были заполнены некой незримой формой и смыслом. И слова угадывались почти сразу, потому что я старался разрывать и не договаривать слова, лежащие близко к центру языка. И в этом заполнении пустот читателем, начиная с первого читателя — самого автора, была неожиданная встреча и радость узнавания, похожая на ту, которая возникает, когда мы ожидаем и полуугадываем в окончании стиха рифму. Обычно в последний момент она конкретизируется. А здесь слово так и остается — мерцающим между бытием и небытием.
(Сапгир 1998: 310)Иногда в таких полусловах оживают свойства давно забытых грамматических форм, узнаваемых по языку летописей и Библии.
В следующих фрагментах оборванные глаголы прошедшего времени завяза, взлете, вста, побеле совпадают с формами древнего аориста (одного из четырех прошедших времен древней глагольной системы) и по форме, и по смыслу, называя действие или состояние, завершившееся в прошлом[89], однако они находятся в принципиально ином стилистическом контексте книги «Дети в саду»[90]:
в эту про
меня бро
(а глаза
завяза)
и крича
от отча
пустоте
я взлете
стрекоза
стрекоза!
не помню сколько зим и ле
облез и побеле
<…>
сейчас я вспомню все собы
какие?.. все забы
Первый из этих фрагментов изображает сознание ребенка, играющего в саду, второй — отрывочные воспоминания старика. Соответственно, недописанные глаголы мотивируются в первом контексте самозабвенной детской резвостью, быстрым темпом движения и восприятия, а во втором — замедленностью жизни и старческим забытьём.
Появление аористных форм в этих авангардных текстах при изображении детства и старости, стремительности и замедленности соотносится с архетипическим представлением о провидческой интуиции ребенка («устами младенца глаголет истина») и сакральной мудрости старика. И в том, и в другом возрастном состоянии человек находится ближе к инобытию, чем взрослый человек в полноте жизненных сил. Поэтому в таких текстах образуется неожиданный, вероятно и для автора, библейский и летописный архаизм.
Воссоздание древнего облика слова затрагивает и фонетику. В следующем фрагменте появляется удлиненное (слоговое) произношение согласного [р] в слове сахар: