Евгений Елизаров - Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре
Вращение в свете – это основное в реальной повседневности целого сословия, можно утверждать: собственная семья оказывается практически полностью вытесненной из мира мужчины, во всяком случае она остается где-то на далекой периферии. Супружество не должно быть помехой для того образа жизни, которому следуют при дворах и в рыцарских замках. Но не следует думать, что это касается только сильного пола: женщина, выполнившая свой долг, то есть родившая наследника, получает относительную, пусть и негласную, свободу. Она обязана следить лишь за тем, чтобы ее свобода не приносила незаконнороженных плодов. Впрочем, и незамужняя, не скомпрометировавшая себя ими, нередко вольна распоряжаться собой. А значит, никаких препятствий собственно любви в точном понимании эпохой этого слова не существует. «Супружество, – как гласит уже первый параграф кодекса Андрея Капеллана, – не есть причина к отказу в любви». Все это заставляет обратиться к соотношению понятий брака и любви.
Продолжающийся распад патриархального «дома», разумеется, не означает исчезновения всех его организационных форм и социальных функций. Известная преемственность сохраняется, но практически все сохраняемое меняет свое качественное содержание. Кроме того, изменение качества означает и появление новых измерений союза мужчины и женщины. Одним из них является любовь. Мы уже сказали, что это чувство отнюдь не чуждо и человеку глубокой древности, поэтому, конечно же, оно появляется не вдруг. Но вместе с тем важно понимать, что в социуме, где воспроизводство рода принимает форму воспроизводства образа жизни, который закрепляется в социальном статусе ее фигуранта, брак и любовь могут развиваться только по несовпадающим траекториям. По существу, в исходной точке эти материи вообще трансцендентны друг другу; на протяжении тысячелетий они развиваются независимо, и только к XX столетию положение меняется. Взаимное чувство становится культурным императивом лишь в недавнее время, и сегодня даже там, где явный расчет не может не бросаться в глаза, он оказывается вынужденным рядиться любовью (тем более страстной, чем выше выгода).
В пользу такого заключения говорят, в частности, те изменения, которые претерпевает порядок выбора брачного партнера.
В древние времена для заключения брака было вполне достаточно договоренности, которая достигалась отцами семейств. Согласие детей не требовалось, их чувства вообще не принимались в расчет. Однако развитие цивилизации диктует свои законы, и уже к закату античных городов отец не может принудить сына к женитьбе на той, кто ему не по нраву. Да и от девушки начинает требоваться формальное непротивление. Правда, она могла отказаться (и социум должен был согласиться с ней) только в том случае, если отец выбрал для нее недостойного или «запятнанного позором» жениха. Более взрослые дети часто сами выбирали себе супругов, а с брачным законодательством Августа они могли обратиться к магистрату, если отец не давал разрешения на брак.
Дело вовсе не в том, что древняя форма брака уравнивает лица и «вещи». В конце концов и многие из последних имеют известные права. Так, собака, волею судеб переменившая дом, на всю жизнь сохраняет любовь и преданность по отношению к прежнему хозяину, ничто не в состоянии переменить ее природу и заставить видеть в новом свое божество. Отсюда и новый хозяин вправе рассчитывать лишь на ее верность и преданность, но отнюдь не на ее сердце. Так обстоит дело и с сердцем брачующихся: оно сохраняет известный суверенитет, нарушить который человек просто не в силах. Об этом суверенитете говорит уже Песнь песней, часть стихов которой относится к VIII веку до н. э.[426]. Что же касается новозаветных норм, которые входят в жизнь человека в Средние века, то следует иметь в виду, что и они видели в любви вовсе не сердечную склонность, но почитание друг друга и верность супружескому долгу.
Строго говоря, несовпадение траекторий следует уже из традиции юридического оформления брака, и наиболее явственно прослеживается в нормах римского права, проводящего строгую разграничительную линию между кровным и агнатическим родством. Брак – это только правовое состояние, и он в принципе не нормирует ни течение крови, ни биение сердца. Да, женщина, входящая в состав римской familia, занимает положение дочери родителей мужа, другими словами, обретает статус, равный статусу его братьев и сестер, но при этом утрачивает права (в том числе и на наследство) и обязанности по отношению к своим кровным родителям. Но, подчеркнем, речь может идти только о них, ибо статус способен регулировать лишь юридические отношения. А следовательно, как перемена правового состояния не означает прерывание кровных уз, а с ними и чувств по отношению к кровным родственникам, так, сама по себе, она не способна породить никакие новые. К тому же человеческие чувства вообще не поддаются строгому определению, формализации и закреплению в статьях закона.
Так что в браке многое, если не все из личного, остается за параграфами контракта. Только такой строго патриархальный брак, который оставлял вне своей сферы интимный мир человеческой души, был известен римлянам в древнейшее время. Теоретически в соответствии с личными чувствами и предпочтениями мог вести себя только один – обладатель собственного права (persona sui juris), лицо, над которым не был властен вообще никто, остальные были подвластны чужому (persona alieni juris). Но и для того сердечная склонность – вовсе не повод для того, чтобы связать с ее предметом всю жизнь; в конце концов для этого существует институт конкубината. Такой взгляд на брак наследует и Средневековье.
Общее правило состоит в том, что брак (каким бы обрядом он ни оформлялся) – это вовсе не союз мужчины и женщины, но союз родов, и дети нередко посвящаются друг другу уже по рождению. Утверждение нового взгляда на него становится возможным только с появлением семьи, не образующей род (о ней речь впереди). До того: «Женятся не на той, какая была бы по нраву, а на той, какую судьба подсунет. <…> можно себе представить, сколько страданий таится в спальнях, слывущих обителями счастья»[427], – пишет автор Декамерона.
Впрочем, абсолютизации в человеческих отношениях не поддается ничто, и брак по любви известен не только Новому времени. Известен он и Средневековью. Так, городское право Фрайбурга XII века оговаривает: «Если сын горожанина тайно полюбит дочь своего соседа и вступит с ней в связь и это будет обнаружено, то, если судом будет найдена возможность заключения брака между ними, они будут принуждены вступить в брак»[428]. Но, во-первых, только в том случае, если «будет найдена возможность заключения брака между ними», во-вторых, таким образом заключенный брак – это не уступка чувствам молодых людей, а спасение «чести». Сами же они, как видно уже из состава статьи («тайно»… «будет обнаружено») не всегда стремятся к подобному принуждению, считая более приемлемым соединение своей жизни с кем-то другим.
Отсюда неудивительны вердикты, выносимые «судами любви». Вот один из них, упоминаемый Андреем Капелланом: «Некоторая дама, узами достойнейшей любови связанная, вступив впоследствии в почтенное супружество, стала уклоняться от солюбовника и отказывать ему в обычных утехах. На сие недостойное поведение госпожа Эрменгарда Нарбоннская так возражает: «Не справедливо, будто последующее супружество исключает прежде бывшую любовь, разве что если женщина вовсе от любви отрекается и впредь совсем не намерена любить»[429]. Известна и такая аргументация: любовь дарит человеку все то, что сопрягается с нею, супружество – отдает в силу взаимных долженствований. Словом, в одном случае мы имеем дело со свободным приношением, в другом – с родом налоговых обременений.
Таким образом, можно согласиться с Ф. Энгельсом, который заметил, что «…рыцарская любовь средних веков отнюдь не была супружеской любовью. Наоборот. В своем классическом виде, у провансальцев, рыцарская любовь устремляется на всех парусах к нарушению супружеской верности, и ее поэты воспевают это. <…> Яркими красками изображают они, как рыцарь лежит в постели у своей красотки, чужой жены, а снаружи стоит страж, который возвещает ему о первых признаках наступающего рассвета (alba), чтобы он мог ускользнуть незамеченным; затем следует сцена расставания – кульминационный пункт песни»[430].
Даже в философии несовпадение траекторий любви и брака продолжает сохраняться в Новое время. Еще по Канту брак и любовь – это разные вещи; первый не должен быть основан на чувствах, поскольку чувства никак не могут послужить прочным основанием для создания семьи и долгого ее существования. Но в то же время цель брака не ограничивается рождением и воспитанием детей, так как в таком случае брак расторгался бы сам собой, после того, как прекратилось бы деторождение[431]. Но уже по Фихте брак – не просто юридический, но естественный и государственный союз. Если в «естественном» состоянии человек ограничивается простым удовлетворением полового влечения, то в социуме через естественные отношения между полами человеческий род идет к добродетели. Только этим путем осуществляется его нравственное воспитание, что, собственно, и является высшей целью природы. В сущности, лишь XIX столетие окончательно расстается с представлением о браке как о чисто правовом институте, призванном регулировать преемственность имущественных отношений в социуме и межпоколенную коммуникацию. Так, Гегель признает наличие юридической составляющей в семейных отношениях, однако не сводит к ней сложную по своему строению систему семейных отношений; у него эта сторона всецело подчинена моральной. Семья – это «естественная нравственная общественность»[432], а это означает, что собственно правовые и имущественные отношения в известной мере чужды семейному союзу. Они лишь извне регулируют духовно-нравственное единение в семье[433].