Владимир Макарцев - Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России
Капиталистические отношения на селе, несмотря на «освобождение», действительно, как считал Н. П. Огарев, сильно напоминали крепостные, потому что в ответ на волну массовых выступлений крестьян против выросших за двадцать пять лет на 300 % цен за аренду помещичьей земли правительство Александра III установило уголовную ответственность за отказ от ее оплаты.[290] Благодаря этому заниматься собственным хозяйством помещикам стало просто бессмысленно, зачем – сдаешь все в аренду (при аграрном перенаселении проблем с арендаторами не было) и получаешь гарантированный уголовным правом доход (порядка 500 млн. руб. в год). Да еще Дворянский банк придет на помощь, живи себе на процент от капитала: как говорил Н. А. Рубакин, крестьянин все оплатит.
Получается, что принятые во всем мире свободные рыночные отношения труда и капитала у нас регулировались тюрьмой, а капиталистическую рациональность помещичьего хозяйства обеспечивал обобранный до нитки и бесправный арендатор (наши с вами прадеды, между прочим).
Нередко капиталистические отношения в деревне напоминали простое ростовщичество, известное в истории с древнейших времен. Например, когда после Освобождения государство с опорой на земство долго пыталось внедрить на селе кооперацию, то никто не мог понять, почему она не достигает тех успехов, которые были очевидны в Европе, главным образом в Германии. Оказалось, что богатые крестьяне, кулаки, частенько пользуясь темнотой и неграмотностью своих односельчан, брали ссуду в кооперативе только для того, чтобы отдать ее беднякам под бо́льшие проценты. А бедняки использовали эти деньги не для того, чтобы вкладывать их в развитие своего хозяйства, а для того, чтобы закрыть какие-то долги или просто потратить на текущие расходы – суммы были незначительные, даже попировать на радостях, и попадали в вечную кабалу к «мироедам», расплачиваясь остатками своих наделов и батрачеством.[291]
Крестьяне вообще с недоверием относились к кооперации, рассуждали обычно таким образом: «Зачем мне общественная лавка, когда купить не на что?.. Если плуг приобресть, что им пахать? – земли нет. За что ни хватись… Банк завести, из банку брать будем, а отдавать, чем? Не оттого ли происходят всякие аграрные беспорядки?.. Если у нас не будет увеличения земли никакие кооперации не помогут…».[292]
Не случайно к 1914 году само понятие капиталист превратилось на селе в бранное, практически в нецензурное слово. Как писал один кооперативный журнал, «общий враг у земства и кооперативов – капитализм, потому необходимо полное объединение земств и кооперативов в один союз для борьбы с капитализмом».[293] (Интересно, что земства были сословной дворянской администрацией, управлявшей земельными отношениями в волости и уезде по поручению государства и часто за его счет).
Но и чисто капиталистические, по Ленину, кулацкие хозяйства накануне Первой мировой войны составляли лишь 15 % всех крестьянских хозяйств (некоторые авторы считают, что их было три процента, а остальные – «просто зажиточные»[294]). А если говорить в целом о доле капиталистического сектора в социальной системе государства, то сельская буржуазия вместе с помещиками, крупной и средней городской буржуазией и торговцами составляла 16,3 % населения, а крестьяне, кустари и ремесленники (без пролетариата) – 66,7 %.[295]
Видимо, 66,7 % – это и есть те самые пережитки феодализма, о которых пишут и говорят сегодня все, даже самые авторитетные историки. Однако понять, каким образом «пережитки» многократно превосходят бурно растущий капиталистический сектор, нормальный человек не в состоянии, у всех в головах еще со школьной скамьи какая-то каша. В любом издании по истории мы найдем немало цифр, которые свидетельствуют именно о бурном росте капитализма, о его невероятных темпах и о немыслимых объемах производства, которым мешали какие-то пережитки. Например:
«От темпов роста индустрии в России в то время просто дух захватывает»,[296] сообщает нам В. А. Красильников, бывший научный сотрудник Института теории и истории социализма при ЦК КПСС, сегодня известный как специалист по процессам модернизации.
Более трезвую, и в то же время противоречивую оценку в свое время давал доктор исторических наук А. И. Уткин: «Россия стала четвертой индустриальной державой мира, шестой торговой нацией. И все же не следует предаваться преувеличениям в отношении индустриального развития России. Ко времени революции 1917 г. общий капитал промышленных и торговых компаний (за исключением банков и железных дорог) составлял примерно 2 млрд долл., что составляло одну девятую капитала, инвестированного в США только в железные дороги. Капитал лишь одной американской «Юнайтед Стил корпорейшн» равнялся совокупному капиталу всех индустриальных и торговых компаний России (совокупный капитал компаний Англии, страны с населением в три раза меньше России, составлял 12 млрд долл.). В России накануне революции было 2 тыс. акционерных компаний, в то время как в Англии – 56 тысяч».[297]
Какой-то парадокс – четвертая индустриальная держава мира и ничтожная доля капитализации торговых и промышленных компаний (за исключением банков и железных дорог). Похоже, как раз эти цифры и дают некоторым чувствительным академикам ощущение того, что «мы были богатые, процветающие и шли вперед». Но, как утверждает популярный академический учебник по истории, «при всех несомненных достижениях капиталистического хозяйства социальная трансформация общества происходила очень медленно. Деятельность капиталистических компаний затрагивала интересы лишь небольшой социальной группы, включавшей представителей нескольких сотен (выделено В. М.) известнейших купеческих семей, десятки (выделено В. М.) дворянских родов, небольшое число лиц из инженерного корпуса и профессуры. Они составляли основной контингент держателей акций и пополняли ряды членов советов и директоратов фирм».[298]
А современники прямо называли цифры – не более 4,5 тыс. человек «являются хозяевами правительственной машины, а, значит, и главными акционерами гигантских капиталистических имуществ и предприятий, с нею нераздельно связанных».[299] В целом, «по переписи 1897 г., во всей империи жило «доходами с капитала и недвижимого имущества» всего 328,513 чел.».[300] В 1913 году «крупная буржуазия, помещики, высшие чиновники и пр.» составляли 2,5 % населения или 4,1 млн человек.[301]
Как же так? Получается, масштабы капиталистического сектора в Российской империи были до смешного малы.
Если взглянуть на капиталистические отношения с другой стороны, со стороны рынка труда, например, то и тогда картина будет не лучше. Так, в 1899 году помещик и бывший предводитель дворянства А. Плансон, говоря о бедственном положении крестьян, отмечал, что в Западной Европе лишившийся лошади и обедневший крестьянин мог легко найти себе пропитание на фабрике или заводе. У нас же «из 25 русских (т. е. центральных, – В. М.) губерний, только в 3–4 есть фабрики».[302] Допускаем, что после 1899 года, в начале ХХ века, объем капитальных вложений в промышленное производство в связи финансовой реформой С. Ю. Витте заметно вырос, но все равно, разве это капитализм, если к 1914 году им было охвачено 16,3 % населения, и где здесь пережитки – 66,7 %? Видно, темпы роста, от которых «просто дух захватывает», это еще не капитализм, и степень его развития вглубь и вширь не зависит от темпов.
Сегодня считается, что капитализм – это некая абстрактная идея, которая в чистом виде почти нигде не встречается, всегда есть какие-нибудь пережитки предшествующих социальных укладов. Но даже если это и так, то все равно 66,7 % – это совсем не пережитки; абстракцией их тоже не назовешь, это очевидные доминирующие социальные отношения. И, конечно, доминирующие экономические отношения. Получается какой-то парадокс: капиталистический сектор в размере 16,3 % переживал бурный рост, а «пережитки» в размере 66,7 % – прогрессирующий… кризис.
Тот же А. Плансон утверждал, «теперь в коренной России до 32 % крестьян безлошадных (в Рязанской 40 %, в Елецком уезде 38 %)…». Для сравнения отметим, что при Борисе Годунове в начале XVII века и через несколько лет после разгула опричнины на одного крестьянина приходилось 2–3 лошади, а на одно хозяйство в среднем 3–6 лошадей.[303] А к концу XIX века, по словам А. Плансона, Россия могла «похвастаться» еще и немалым количеством «безкоровных (в Елецком уезде 42 %), т. е. нищих, не имеющих ни своего хлеба, ни молока для ребенка и для улучшения своей скудной пищи, а часто повторяющиеся голодовки и бегство в дикие страны от неблагоприятных условий на родине, убивает, губит хотя не моментально, но неизбежно громадное количество крестьян».[304] То есть в лихую годину безвременья и смуты русские крестьяне имели в среднем по пять лошадей на двор, а в условиях капиталистической экономики до 32 % стали безлошадными, а значит, не могли вести собственное хозяйство.