Рудольф Штайнер - Границы естественного познания. Восемь докладов, прочитанных в Дорнахе
Вступающее тут есть нечто тройственное. Это тройственное приводит нас в правильную связь, в частности, с внешним человеческим миром, регулирует нашу взаимосвязь с внешним человеческим миром — это речь, это возможность понимать мысли нашего окружения, это также возможность добиться понимания, до некоторой степени восприятия, другими человеческими «Я». Говоря об этих трех вещах: восприятие речи, восприятие мыслей и восприятие «Я», — высказывают нечто, что рассматривается просто, но однако для тех, кто серьезно и добросовестно стремится к познанию, это не является таким простым. Обычно мы говорим только о пяти чувствах, к которым новая физиология присоединяет затем еще некоторые внутренние чувства. Таким образом, в пределах внешней науки мы не имеем никакой совершенной системы органов чувств. Так вот, по поводу этого вопроса я еще буду здесь с вами говорить.[51] Но сегодня я хочу только отметить, что это иллюзия, когда полагают, что с чувством слуха, с устройством слуха и с тем, что сегодняшняя физиология фантазирует по поводу устройства слуха, было дано уже и понимание речи. Так же, как мы имеем чувство слуха, мы имеем и чувство речи. Этим не подразумевается чувство (впрочем, и его так называют), которое побуждает нас говорить, но этим подразумевается то чувство, которое делает нас способными понимать восприятие речи точно так же, как чувство слуха делает нас способными воспринимать тон как таковой. Когда-нибудь получат совершенную физиологию и тогда-то узнают, что это чувство речи абсолютно аналогично всякому другому чувству, что оно по праву может быть выражено в собственном смысле. Оно только шире распространено внутри человеческой организации, чем всякое другое, более локализованное чувство. Однако, это то чувство, которое должно быть четко ограничено. И точно так же мы имеем одно, правда, распространяющееся почти по всей нашей телесности, чувство восприятия мыслей другого существа. Ибо то, что мы воспринимаем в слове, еще не есть мысль. Нам необходим другой орган, другая организация, кроме одной только организации восприятия слова, если мы хотим сквозь слово понять мысли, сообщаемые нам другим существом.
И точно так же мы наделены чувством, распространенным, разумеется, по всей нашей телесной организации, которое мы можем назвать чувством для восприятия «Я» другого человека. В этом отношении ведь и наша философия нового времени, я бы сказал, не вышла из младенчества, ибо сегодня, например, можно часто слышать, как говорят: мы встречаем какого-либо человека; мы знаем, что человек оформлен так и так. Вследствие того, что встреченное нами существо кажется нам сформированным так же, как и мы сами, и что мы как люди наделены «Я», мы делаем, до некоторой степени подсознательно, вывод; «А-а, он также имеет в себе я». Это противоречит всякому психологическому факту. Кто может реально наблюдать, тот знает, что существует непосредственное восприятие — не умозаключение по аналогии, — благодаря которому мы приходим к восприятию другого, чужого «Я». Собственно, только один человек, Макс Шелер,[52] дружески расположенный или, я бы сказал, родственный Геттингенской школе Гуссерля,[53] пришел к выводу как раз об этом непосредственном восприятии «Я» другого человека. Так что можно сказать: идя вверх от обычных чувств человека, мы должны распознавать еще три чувства: чувство речи, чувство мысли и чувство «Я». Эти чувства проявляются в ходе человеческого развития по мере того, как наружу выступает как раз то, что постепенно выделяется от рождения до смены зубов в том существе, которое я вам охарактеризовал.
Эти три чувства прежде всего указывают нам на взаимосвязь, на общение с другими людьми. Благодаря наличию этих трех чувств нас в определенной мере вводят в социальную жизнь среди других людей. Но путь, которым овладевали посредством этих трех чувств как раз для цели высшего познания, у древних, а именно у индийских мудрецов, был иным. Душа обращалась к словам с целью высшего познания не так, чтобы с помощью этих слов понять то, что говорил другой. Она своими силами была обращена к мыслям не с тем, чтобы при этом были восприняты мысли другого, и не так она была направляема к «Я», чтобы вследствие этого сочувственно воспринять это «Я» другого. Это предназначалось для обычной жизни. Когда мудрец, так сказать, из своего устремления к высшему познанию, из своего пребывания в духовных мирах снова возвращался в обычный мир, тогда он нуждался в этих трех чувствах в обычном смысле слова. Но в том случае, когда он хотел развивать метод высшего познания, тогда эти три чувства ему нужны были по-другому. Слушая другого, воспринимая речь, он до определенной степени не позволял пронизать словом силы души, что позволило бы постигая, дойти до другого человека сквозь слово, но он сам оставался при слове. Он ничего не искал позади слова. Течение душевной жизни он направлял только до слова. Благодаря этому ему давалось усиленное восприятие слова. Он отказывался от понимания через слово чего-то другого. Он всей своей душевной жизнью жил этим словом; просто он использовал слово и соответственно порядок слов так, что мог целиком вжиться в эту речь. Он формировал определенные изречения, простые устойчивые (wortschwere) изречения, с помощью которых он старался всецело жить в звучании слова, внутри тона слова. И всей своей душевной жизнью он был захвачен звучанием слова, которое он повторял. Это вело затем к формированию такой жизни в изречениях, в так называемых «мантрах». Мантрическое искусство, жизнь в изречениях, состоит в том, что содержательную часть слова не понимают через изречение, а сами изречения переживаются как музыкальное; что сами изречения связывают с собственной душевной силой и остаются внутри изречений; что свою душевную силу, живущую в изречениях, укрепляют с помощью непрерывных повторений и через вновь и вновь постоянно повторяющиеся изречения усиливают эту свою душевную силу. Это искусство постепенно достигло высокого уровня и преобразовало силу, обычно присутствующую в нашей душе для того, чтобы посредством слова мы могли понимать другого человека, в другую силу. Произнесением и повторением мантрического изречения в душе взошла некая сила, некая сила в душе взошла через повторение мантрама, только она не привела к другим людям, а ввела в духовный мир. И если таким образом в мантрах воспитали душу, если преуспели так, что ощутили внутреннее действие и струение этой душевной силы, остающейся обычно неосознанной, так как все внимание направлено на понимание через слово другого человека; если достигли того, что такую силу ощущают как некую душевную силу, как, например, обычно ощущают напряжение мышцы, желая что-либо выполнить рукой, — тогда созрели для постижения того, что заключено в силе, в высшей силе мысли. В обычной жизни с помощью мыслей ищут пути приближения к другому человеку. Но с помощью этой силы мысли постигают совсем в другом роде. Постигают ткание мыслей во внешней действительности. Вживаются во внешнюю действительность. И вживаясь, восходят к тому, что я описал вам как инспирацию.
И тогда на этом пути приходят уже к тому, чтобы вместо переживания себя в «Я» другого человека, восходя жить в «Я» индивидуализированных духовных существ, окружающих нас точно так же, как окружают нас существа чувственного мира. Описанное мной здесь для вас было для древнего восточного мудреца само собой разумеющимся. Так его душа в известной мере странствовала, восходя к восприятию духовного мира. Он достигал в высшей степени того, что можно назвать инспирацией. И он сам был как раз организован для этой инспирации. Ему не надо было, как западному европейцу, опасаться того, что во время этого странствования при выходе из тела он может как-то утратить свое «Я». А в более поздние эпохи, вследствие продвижения человечества в своем развитии, уже возникло такое состояние, что можно было довольно легко вступить во внешний мир без своего «Я». Тогда заблаговременно стали проявлять заботу о том, чтобы тот, кто должен был стать учеником высшей мудрости, не входил в этот духовный мир без водительства и уж не впадал бы патологически в ту манию сомнения, о которой я здесь говорил в эти дни. Во времена древних восточных эпох из-за расовых особенностей ученику вообще не следовало этого бояться. Но при дальнейшем продвижении человечества все-таки возникла такая опасность. Отсюда та осторожность, которую строго соблюдали именно в восточных школах мудрости. Ученикам указывали на необходимость следования не какому-то внешнему авторитету (современное понимание авторитета возникло, собственно говоря, лишь в западноевропейской цивилизации), но на необходимость развить в себе следование примеру руководителя, гуру, путем само собой разумеющегося приспособления к обстоятельствам. То, что переживал руководитель, то, как он стоял внутри духовного мира в одиночестве без мании сомнения и даже без склонности к мании сомнения — это ученик просто воспринимал, и это восприятие при его вхождении в инспирацию настолько оздаравливало, что патологическая мания сомнения не могла его настигнуть.