Андрей Ткачев - Миссионерские записки. Очерки
Смотрю на людей и с удивлением думаю о том, что всех их родили женщины. Родовые пути очень малы в сравнении с имеющим родиться человеком. Не есть ли это образ «тесного пути и узких врат», ведущих в жизнь, о которых говорит Спаситель? Подвизайтесь, — говорит Он, — войти тесным путём. И это может значить, что рождение в эту жизнь служит подобием рождения в вечность. Женщина, рождая ребёнка, имеет скорбь, а затем не помнит скорби и радуется, потому что родился человек в мир(Ин. 16, 21). Со скорбью и теснотой подобает родиться и для будущего мира, а потом забыть о скорби, оборачиваясь и глядя на прошедшую жизнь как на удаляющееся сновидение.
Рождаясь, ребёнок крутится по спирали и движется вперёд, раздвигая себе дорогу. Подобно морю, раздвинувшему воды и пропустившему израильтян, женский организм даёт ребёнку дорогу, и затем путь закрывается. Море обратно смыкает воды. Мы смотрим на младенца и удивляемся: как он оказался в животе матери? Как он вышел наружу? Как совершается это многократно повторяющееся чудо?
Рождение — это смерть одного образа жизни и начало другого. Из воды на воздух, из темноты на свет от питания через пуповину к первому крику и первому наполнению воздухом лёгких. Постоянная школа премудрости, научающая верить в будущую жизнь, — вот что такое действительность, скрытая за фасадом родильного отделения.
Как по разному умирают люди! Серафим Саровский — на коленях перед образом, в молитве. Достоевский — под тихий голос жены, у его кровати читающей Евангелие. А вот другие примеры.
Арий — присев для исправления надобности в общественном туалете. Дидро — подавившись косточкой персика и гадко ругаясь.
Пушкин шептал: «В горняя, в горняя». Суворов сказал в забытьи: «Покой души — у Престола Всевышнего». Чехов попросил шампанского...
У египетских отцов был совет — услышав о том, что кто то готовится умереть, идти туда и находиться при умирающем. Нужно помочь человеку молитвой и нужно ловить последние слова уходящего брата. Умирающий не лжёт и не лицемерит. В одну фразу он вмещает весь опыт прожитой жизни. И души тех, кто находится рядом, напитываются страхом и величием происходящего.
В биографической литературе мне интересны последние страницы, описание смерти. Внезапно умер или после «долгой и продолжительной болезни». В кругу родных или в одиночестве. Успел причаститься перед смертью, или об этом даже речи быть не могло. Всё это — самое важное и для нас, и для покойного. Как писал Бродский — «Точка всегда обозримей в конце прямой».
Мне известны, по крайней мере, два характерных случая. И там, и там речь идёт о здоровых мужиках, которым, по народному мнению, «ещё жить и жить». Каждый из них в своё время пришёл домой раньше обычного и первым делом налил себе грамм 150 водки. Выпил залпом и затем требовал от жены «супружеских обязанностей». Жёны удивлялись и отнекивались, ссылаясь на то, что, дескать, ещё светло, рано и прочее. Но мужья в обоих случаях были настойчивы и мотивировали требование тем, что это «в последний раз». Оба они в ближайшие часы по?сле этих нехитрых и одинаковых удовольствий отдавали Богу душу.
Эти истории произошли в разное время, в разных городах и с совершенно непохожими людьми. В обоих случаях они как будто поставили точку в своей жизни, последний раз совершив самые дорогие для себя действия. Оба смерть почувствовали как то по звериному, хотя ни они сами, ни их родные, ни врачи ещё за день ни о чём подобном не помышляли.
Думаешь об этом и понимаешь, что нет никого мудрее и человеколюбивее, чем наша Церковь, заставляющая нас ежедневно молиться: «Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны, и добраго ответа на Страшнем Судищи Христове просим».
И ещё вспоминаются Павловы слова о некоторых: Их конец— погибель, их бог— чрево, и слава их — в сраме, они мыслят о земном(Флп. 3, 19).
Как жалко, что мои учителя биологии не сумели поселить в моей душе любви к природе. И учитель астрономии не научил меня с любовью смотреть на звёздное небо. Как жаль. Они не сделали этого потому, что не ставили себе таких целей. Они цедили сквозь зубы научные термины и писали мелом на доске всякую никому не нужную чушь. А ведь я с совсем особым чувством читал бы теперь главы Бытия о творении, и 103 й псалом, и последние главы Иова. Всё то в Писании, к чему живая природа является живой и доступной иллюстрацией.
Окуджава с его песней «Виноградную косточку в тёплую землю зарою» — гораздо лучший учитель, чем многие дипломированные педагоги.
Миллионы людей молились и молятся Богу, и всех их слышит Бог. Не только слышит, но и понимает. И понимает не потому, что Он — полиглот, не потому, что знает все человеческие языки со всеми их наречиями и произношением. Не потому. А потому, что слышит Бог человека ещё до того момента, как раскроются молящиеся уста. Зародыш в женской утробе видит Бог с первых секунд зачатия, и зарождающуюся молитву видит Бог в глубине человеческого сердца ещё до того, как она станет звуком.
Язык сердца нашего знает Бог. В этом языке нет подлежащих и сказуемых, причастий и наречий, запятых и кавычек. Но в нём есть то, чем живёт человек: вера, тревога, радость, страх, сострадание. Всё это видит и понимает Бог.
А если звуки, слетающие с уст человека, не соответствует тому, что живёт в сердце человека, то это вовсе не считается молитвой. Как на бессмысленно и беззвучно открывающую рот рыбу, смотрит Бог на такого человека, и жалко Ему, что это не вполне человек.
Когда мы измучиваемся от лжи и бессмыслицы, мы спрашиваем Тебя, Боже: «Разве так должен жить человек?» И когда Ты видишь нашу усталость и недоумение, Ты говоришь нам о Небе, о будущем Небесном Царстве, где высохнут слёзы, отбежит печаль и воздыхание.
А когда мы поднимаем глаза наши вверх, когда хотим получше узнать об этом будущем Царстве, Ты заставляешь нас опустить глаза на землю и показываешь нам зерно, и рыбу, и виноград. «Царство Небесное, — говоришь Ты, — подобно зерну горчичному, посаженному винограднику, пойманной рыбе...» Так мы и проводим жизнь, то задирая голову, то опуская её, то утешаясь мыслями о Небе, то рассматривая земное, чтобы лучше понять небесное.
Отец Димитрий.
По вечерам Почаевская Лавра похожа на плывущий корабль. Тяжёлой и сильной громадой она возвышается над равниной, будто плывёт. На террасе возле Успенского собора, словно на палубе, горят огни и смело дует освежающий ветер. А внутри, между кельями и храмом, в маленьком дворике неправильной формы — тихо. В небе мерцают звёзды. Уже давно прочитали братское правило, и монахи, как строгие чёрные птицы, удалились в кельи, чтобы в одиночестве разговаривать с Господом.
Я стою у дверей и не дыша слушаю отца Димитрия. Он говорит, а я таю от счастья и стараюсь навсегда запомнить его белую бороду, схимнический куколь, певучую речь и освещённое луною лицо. Он рассказывает о голодном детстве, о монастырской жизни с малых лет, о митрополитах, которых знал ещё молодыми иеромонахами. Самый подробный рассказ был об отце, кажется, Митрофане. Димитрий был тогда мальчишкой-послушником, и была война. Их монастырь был в Румынии, а Митрофан был единственным служащим в этой обители священником. Остальные, в основном, подростки, пели на клиросе, работали на послушаниях и обетов ещё не давали.
— Слухай, слухай, — говорит Димитрий, прикасаясь к моей руке. А я и так готов слушать его до самой полунощницы.
— Німці дали нам поле, і ми його обробляли. Вставали в п'ять. Читали утрені молитви, полуношницю, утреню, часи і потім служили літургію. Після дев'ятої ішли в поле.
— А ели что-нибудь? — спрашиваю.
— Яке їли, слухай! До поля йшли годину, а то і більше. Мітрофан в дорозі Псалтірю читає, хоч він її напам'ять знав. Потім працюєм. В обід назад ідем. Мітрофан по дорозі читає канони до служби. Приходим, служим вечірню, а вже потім — їсти. Перед сном — повєчєріє з канонами, і спати. На ранок підйом, і все спочатку. В неділю ті ж служби, тільки на роботу не ходили.