Михаил Веллер - Эстетика энергоэволюционизма
Перешагнем эпоху жонглеров, вертепов и трубадуров. И в елизаветинской Англии, в славном «Глобусе», ознакомимся со слоганом, вчеканенным в анналы: «Весь мир – театр, и люди в нем актеры».
Следствия едкого тезиса сродни церковной Реформации. Бог не в церкви, а везде. Не в партерном кресле счастье и не в бархатном занавесе. Сначала, правда, необходимо перевести Библию на понятный язык и научиться читать. И тогда увидишь кругом тако-ое!
А классицизм сменился романтизмом, и подмостки сотряслись от подвигов уже более внятных. Стр-расти бурлили, и тонкоорганизованные эстетические носы поморщились от банальностей. Минули и канули Байрон и Гюго, и театр стал громоздко разворачиваться к жизни и кассе реалистическим бортом.
И вот тогда, покашливая и иронически глядя на этот мильон терзаний сквозь пенсне со шнурочком, пришел Чехов. И канительный фабрикант Алексеев вскричал: «Верю!» и наименовался Станиславским. И взмыла белокрылая чайка, рея гордо и печально. И никто не успел сообразить, как чудная птица, нелюбимая моряками за то, что обгаживает надстройки и выклевывает глаза утопающим – превратилась в грифа-могильщика, парящего над кладбищем великого европейского театра.
Чехов – величайший из реформаторов театра. Он сделал с театром то, что не удавалось даже Нерону. Он его уничтожил. Зря отдали Крым Украине – ведь там чеховский дом-музей.
Гениальный Чехов отринул канон и штамп и обратился к нормальной человеческой жизни. Которая долго тянется и быстро проходит. Наполненная не подвигами и сюжетными кульминациями, но длительными бытовыми нескладицами. Люди просто пьют чай, а в это время складываются их судьбы и разбивается их счастье. Смысл был утоплен в подтекст и контекст, как лимон в пресловутом чае, и придавлен изящной ложечкой потускневшего серебра, чтоб не выплыл.
Поначалу был провал. Потом знатоки взревели от восторга. Вот оно, новое и высшее искусство! Вроде ничего такого эдакого и не происходит, но под обыденностью слов и действий – напряженная значимость чувств, внутренних метаний, драматизм человеческих отношений и надежд на лучшее, которым не суждено сбыться: жизнь…
И появился режиссерский театр! Просто гнать ударный текст, нанизанный на сюжет, уже не получалось: нет ничего ударного, нет стального явного стрежня – заунывье звучит и каша рассыпается. Надо – смысл выявить, поднять, подать – ставить надо! Через паузу, через жест, через нюансы интонированных мизансцен. Не как раньше – заучили и гони, и вообще суфлер из ямы текст подает похмельным и нерадивым. Полгода репетируем, два года репетируем – играем пьесу, а являем спектакль (пьеса-то лишь сырье для него, сценарий). Режиссер может интерпретировать пьесу так – а может сяк, а может повернуть эдак; и актер разворачивает своего героя, как ценного невольника на рынке, предъявляя покупателю-зрителю диапазон неожиданных достоинств.
Кино подкралось незаметно. Любой спектакль можно снять на пленку. Да улучшить! Такое правдоподобие, такие эффекты, толпы в массовках, портрет, пейзаж, наезд, монтаж! А массовость? Из всех искусств для нас важнейшее. Главные деньги там, главная слава там: против лома нет приема, покачнулся театр. Отъел у него конкурент огромный кус жизненного пространства, и не подавился.
За театр отомстило телевидение. Без отрыва от дивана и пива – крупные планы, ослепительные краски, голые задницы и горы трупов. Век шествует путем своим железным и предлагает театру отдохнуть. Хочешь – воткни кассету и насладись наилучшей постановкой в звездном исполнении.
Театральная культура обрела черты реликта. Скажем, цыгане – ну, и где огненный экстаз? Представим – лет сто двадцать назад старший по чину или кошельку инструктирует компанию: «Едем к цыганам. Все трезвые, не орать, не свистеть, денег не кидать, девок не лапать, не лежать, не курить, не ходить, не плясать, не подпевать, к сожительству не склонять – сидим тихо на местах согласно купленным билетам, поаплодировали, тихо разошлись». А главный цыган – своим: «Сейчас зрители приедут. Женщин моложе восемнадцати не выпускать, старше – без ограничения возраста. Все трезвые, не пить, не обнимать, на колени не садиться, денег и подарков не брать, к флирту не склоняться, на содержание не идти, со сцены к зрителям не приближаться. Спели, сплясали, поклонились, ушли». Все счастливы. Современный цыганский театр.
Нецыганский театр тоже искал свой путь в искусстве. Уповая на то, чего у театра отнять не сумели: живой контакт со зрителем и гибкую систему условностей. Демиург-режиссер терзался потребностью явить миру свой гений – и поставить пьесы так, как еще не додумывались. Сделать героев гомосексуалистами, или загнать в декорации из больного сна Гойи, или спустить в зал (есть контакт!), а можно раздеть догола, и зарыть по шею в песок на весь вечер, а еще можно добавить акробатических этюдов или заставить есть реальную капусту, запивая воображаемой водкой. Хороших пьес, строго говоря, больше не требовалось – нужна была лишь сырьевая основа для спектакля. Не пьеса, но постановка стала главным. Высшей похвалой стало: «Он может поставить телефонную книгу». Хотя читатели и зрители телефонной книги обитают в сумасшедшем доме, режиссеры вместо скорбных листов требовали лавровых.
Последним великим драматургом был Дюренмат. Последним великим режиссером был Товстоногов. С вершины все тропы ведут вниз. Мы живем в цивилизации периода упадка. Ей соответствует в частности и упадок театра. Весьма странно и даже противоестественно, если было бы наоборот.
Я не увижу знаменитой Федры. Я ее уже видел. От новых федр икает соловей.
Чехов отменил динамику, сюжет и накал. Телевизор отменил необходимость куда-то переться. Реквием в четыре руки.
Театр больше не делает зрителя ни умнее, ни благороднее. Не возбуждает жажду прекрасного. В нем не плачут и не сжимают кулаки. В основном это экзерсисы профессионалов для других профессионалов – или бедное провинциальное эпигонство. Инерция велика: есть блестящие актеры и талантливые режиссеры, есть спектакли любопытные и есть модные – но нет живого вещества жизни. Театр уже существует в пространстве, параллельном прочему миру – а когда-то являлся кровной его частью. Если завтра театр исчезнет – мир этого почти не заметит, вот в чем печаль.
Одни довыпендривались, а другие доконкурировались. Ничто не вечно под Луной. СМИ растащили его функции, шоу-бизнес высосал его воздух, научно-технический прогресс заменил живой организм хитроумным муляжем. Богоподобный глашатай превратился в гальванизированное чучело.
Помните «Глобус»? Мир – наш театр. В нем играют политики и бандиты, террористы и финансисты, рушатся режимы и небоскребы, а кандидаты с депутатами закатывают такой спектакль, что зеленеют от зависти режиссеры и теряют хрупкий дар речи артисты. Зрелище должно брать за живое!
Театр превратился в секту хранителей древнего священного огня. Плохая погода, тяжелый переход, но нельзя дать угаснуть. Шляпу долой перед театром! Минута молчания. Внутрь заходить не обязательно, только для близких.
Слава и место в истории
Дондурей (ну так же и хочется поставить «дон» отдельной частицей!..), главный редактор одного журнала про кино, названия которого я никогда не мог запомнить, недавно сказал в телевизоре, что Глазунов, хоть ему и дарят дома, и платят миллионы, все равно в историю не войдет: критики про него не пишут.
То есть критик определяет место в истории. Критик как диспетчер социокультурного пространства.
И это не лишено. Не лишено!.. Внушить толпе можно все. Любого замолчать и любого раздуть. Арбитры от эстетики, опять же.
Но. Но. Народ, время и законы человеческой психологии – тоже неплохие критики.
А история – она, конечно, длинная, но ведь тоже не вечна. Место в истории – это на сколько? Пятьдесят лет? Сто? Двести? Тысяча?
Если взять все античное и средневековое искусство, начиная от Гомера, – осталось на сегодня то, что можно назвать реализмом и романтизмом. Изображение жизни более или менее в формах жизни плюс горячие страсти, высокие устремления и великие свершения. Красота, сила, увлекательность, жизнеутверждение. (Трагедия – это испытание человека на прочность и величие в полном диапазоне, вплоть до разрушения испытуемого объекта.)
Что осталось сегодня в живом обращении от великой европейской классической литературы? То, что увлекательно, внятно, не похоже на другое, несет заряд жизненной энергии. Конан-Дойль остался в истории – а Диккенс почти что нет, ну – менее остался. Дюма остался – а великий Гюго, даже он – менее остался, чем Дюма! А уж критики эти пары и близко не составляли. Д’Артаньян и Шерлок Холмс – два главный героя европейской классики.
Уже сегодня, на заре XXI века, первый художник века XX, Пикассо, – стоя на своем пьедестале первого художника столетия, растворяется в историческом пространстве, как чеширский кот. И как улыбка без тела и головы, остается знак художника без той сути художника, которая трогает сердца и заставляет смотреть и смотреть… Не на что смотреть в коричневых кубах и синих треугольниках. Знак – он и есть знак, достаточно знать, что он есть.