Эрих Фромм - Ради любви к жизни. Может ли человек преобладать?
Важно понять двусмысленность марксистской теории. Согласно этой теории исторические перемены происходят тогда, когда экономическое развитие приводит к необходимости таких перемен. Этот аспект теории был основой социалистической реформистской мысли Европы в том виде, в каком он представлен Бернстайном и другими его единомышленниками. Эти социалисты верили в «окончательную победу» социализма, но они считали, что рабочий класс не нуждается в том, чтобы форсировать события, да и не может. Они считали, что капитализм должен пройти все необходимые стадии развития и постепенно, в каком-то неопределенном будущем, трансформироваться в социализм. Теория Маркса не является такой детерминистской и пассивной. Хотя он тоже считал, что социализм наступит только тогда, когда созреют экономические условия для этого, он верил, что в этот период рабочий класс и социалистические партии, в которые к тому времени будет входить большинство, должны будут активно защищать новую систему от всех враждебных нападок со стороны бывших правящих групп. Позиция Ленина отличалась от позиции Маркса тем, что весь рабочий класс он заменил его авангардом и большее значение придавал силе, особенно в России, еще не прошедшей через буржуазную революцию. Я хочу подчеркнуть, что и неактивные реформисты, и Ленин разделяли марксистскую точку зрения об окончательной победе социализма как основной их цели. Сама формула «окончательная победа коммунизма» как историческое предсказание абсолютно применима к эволюционной, неагрессивной политике, представленной Хрущевым.
Если судить о том, стремится ли Хрущев к «мировой революции», нужно задаться вопросом, что, собственно, понимается под «революцией». Конечно, слово может использоваться в различных смыслах, но основной означает любого рода полную и насильственную смену правительства. При таком понимании Гитлер, Муссолини и Франко были революционерами. Но если использовать термин в определенном смысле, например, как свержение существующего деспотического правления народными массами, ни одну из этих вышеназванных личностей мы не можем назвать революционером. По сути дела именно такое понимание термина бытует на Западе. Когда мы говорим об английской, французской и американской революциях, мы имеем в виду второе значение термина, а не первое: борьба народа с авторитарными системами, а не захват власти такой системой.
Именно в этом смысле Маркс и Энгельс использовали понятие «революция», и именно такую революцию, как он полагал, начал Ленин. Он был убежден, что авангард выражал волю и интересы подавляющего большинства населения даже когда созданная им система уже не выражала волю народа. Но «победы» коммунистов в Польше, Венгрии и т. д. не были революциями, это были военные вторжения русских. Ни Сталин, ни Хрущев не были революционерами, они были вождями консервативных, бюрократических систем, само существование которых основано на беспрекословном подчинении властям.
Было бы наивностью не замечать связи между авторитарно-иерархическим характером системы и тем фактом, что лидеры такой системы не могут быть «революционерами». Ни Дизраэли, ни Бисмарк не были революционерами, хотя благодаря им в Европе произошли значительные перемены, и их страны получили явные преимущества; не был революционером и Наполеон, использовавший идеологию французской революции. Но, несмотря на то что сам Хрущев и не революционер, его вера в превосходство коммунизма абсолютно искренна. Для него и, возможно, для любого простого русского человека коммунизм и социализм — это гуманистическая система, идущая на смену капитализму, как считал К. Маркс; это экономически более эффективная система, в которой нет кризисов, безработицы и подобных явлений, которая в конечном счете способна удовлетворить нужды массового технологического общества. Вот почему русские коммунисты верят, что мирное соревнование двух систем приведет к победе коммунистической системы во всем мире. Их концепции и по этому вопросу, и по многим другим схожи с концепциями о капиталистической конкуренции в сфере экономики. Все же мы колеблемся, стоит ли принять вызов Хрущева соревноваться с его системой, мы предпочитаем верить, что он хочет завоевать нас при помощи силы.
Возвращаясь к идеологически-ритуальной части советского катехизиса, следует подчеркнуть еще несколько пунктов, В любой системе, где реальность заменена ритуализированной идеологией, приверженность правильной идеологии служит доказательством лояльности. Поскольку русские превратили свои идеи в ритуалы, они должны настаивать на «святости» или, как они говорят, «верности» их идеологических формул; и поскольку авторитет Хрущева базируется на его легитимности как наследника идеализированного образа Маркса — Ленина, они должны настаивать на нерушимой последовательности идеологии, идущей от Маркса к Хрущеву. В результате бесконечно повторяется «верная» формула, а все новые идеи выражаются лишь в небольших изменениях слов или в подчеркивании того или иного момента в рамках идеологии. Этот метод хорошо знаком специалистам по истории религии. Большие перемены нашли свое выражение лишь в несущественных изменениях доктрины, почти незаметных для человека непосвященного. Рассмотрим более конкретный пример: официальная доктрина Римской католической церкви, согласно которой протестантизм — это ересь, формально не считалась отмененной с XVI в. Однако из этого не следует, что католическая церковь хочет насильно обратить протестантов в свою веру. Если абстрагироваться от ее отношения к этому во время религиозных войн XVII в., католическая церковь встала на путь сосуществования, не изменив при этом официальной доктрины. Как мы убедились во время последней предвыборной президентской кампании, только некоторые фанатически настроенные группы выразили опасение, что выборы президента-католика означают попытку Ватикана подмять под себя Соединенные Штаты.
Такая ритуализация идеологии ведет к сакрализации не только слов, она направлена на умы и сердца людей. Отличие религиозной догмы от коммунистической идеологии заключается в том, что первая состоит из теологических постулатов, а вторая является социологической или исторической теорией. Но чтобы действовать на массы, политической идеологии нужны моральные оценки вроде «хороший», «плохой», «священный», «проклятый». В советской идеологии «капитализм» или «империализм» символизируют силы тьмы, а «коммунизм» — символ света, и этот квазирелигиозный окрас нужен для того, чтобы обрисовать картину космической битвы Ормузда и Аримана, Христа и Антихриста. Здесь, на Западе, мы делаем то же самое с нашей идеологией, которая является прямой противоположностью русской. Мы являем собой добро, а они — зло. Но если мы рассмотрим обвинения и самовосхваления- обеих сторон, они похожи друг на друга и по содержанию, и по накалу страстей.
Итак, Советский Союз — консервативное, директивное государство, использующее коммуниста чески-революционную идеологию, и для оценки его внешней политики важна его социально-политическая структура, а не идеология. Режим Хрущева должен быть очень заинтересован в развитии своей системы; бюрократия, правящая в Советском Союзе, растет и обеспечивает хорошую жизнь себе, своим детям и со временем всему населению. Хрущев не верит в возможность революции на Западе, не хочет ее — это не нужно для развития его системы. Мир, сокращение вооружений, полный контроль над своей системой — вот все, что ему нужно.
Наша ошибка заключается в том, что мы изготовили смесь из революционного Ленина и империалистического царя и ошибочно принимаем довольно условные и сдержанные жесты Хрущева за признаки «коммунистическо-империалистического стремления к мировому господству»[157].
Но Ростоу все-таки питает определенные надежды, «потому что динамика российской истории вынуждает советское общество отступать от условий коммунистического правления в том, что касается агрессивных намерений Москвы по отношению к остальному миру» (с. 422–423). Далее он продолжает: «…но есть причины верить, что когда более молодое поколение, сформировавшееся в военные и послевоенные годы, придет к власти, оно будет вынуждено следовать по пути, ведущему русское общество к более высокому уровню благосостояния и потребления, большей децентрализации и меньшему деспотизму в осуществлении политической власти. Оно сочтет более подходящим строить политику, направленную на интересы российского национального государства, а не на сохранение старых марксистско-ленинских концепций и сталинских формул управления государством, значение и жизненность которых постепенно уменьшались» (с. 426). Я считаю, что профессор Ростоу все еще находится под слишком большим впечатлением от коммунистической идеологии и ошибается в своем предположении, что резкое увеличение потребления «создаст значительные трудности в сохранении политической и социальной основы коммунистического правления в России». Наоборот, в своей работе я пытался показать, что полноценное потребление позволит системе отказаться от откровенно репрессивных мер и заявить, что это — выполнение «социалистических» обещаний хорошей жизни. Почему население, «живущее в автомобильную эпоху», должно превратиться в угрозу системе? Скорее оно будет оказывать весомую поддержку управленческой бюрократии государства, которая выполнит некоторые свои обещания.