Эдвин Шнейдман - Душа самоубийцы
Мне почему-то кажется, что клинические психологи, испытывающие определенную личную ответственность за экономические и психологические нужды простых людей, в большинстве своем происходят из кругов с либеральной политической ориентацией, а не из каких-либо иных. К тому же меня озадачивает, что это отношение парадоксальным образом перекликается скорее со средневековыми воззрениями, согласно которым обладание личными привилегиями неотделимо от чувства общественной ответственности, нежели с древнеримскими или современными консервативными взглядами. Я полагаю, что эта позиция входит также неотъемлемой составной частью в еврейскую традицию.
В 1941 году я получил ученую степень магистра в Университете Лос-Анджелеса. Недоброжелательно настроенный председатель комиссии активно отговаривал меня от соискания степени доктора философии. В итоге я был принят на работу в аттестационную комиссию по отбору кандидатов на должности муниципальных служащих (например, полицейских или пожарников). Проработав в ней полтора года, я сам принял участие в конкурсе на подобную должность (personnel examiner9) в Сан-Диего.
Затем случился бомбовый удар по Перл-Харбор, началась война, и я решил пойти на воинскую службу в качестве психолога военно-воздушных сил. Меня приняли в отдел психологических исследований, занимавшийся отбором летного состава и возглавляемый майором Дж.Гилфордом. В дальнейшем меня хотели направить в офицерскую школу. Я приступил к службе на военно-воздушной базе в Санта-Ане в марте 1942 года, а в октябре прошел комиссию в офицерской школе, находившейся в Майами-Бич.
Служба в армии сделала меня убежденным сторонником того, что в естественных условиях серьезные возможности для научных психологических исследований окружают нас со всех сторон, нужно лишь держать открытыми глаза и уши, и иметь живой и пытливый ум. Возможности для исследований, преподавания и учебы существуют в любом месте, где бы ни работал психолог.
Вторую мировую войну мне довелось пройти совершенно целым и невредимым. Меня так и не послали за океан. Я продолжал служить в качестве офицера классификации военно-воздушных сил, занятого отбором кадров, вначале в Техасе, а затем в Нью-Джерси.
Именно в это время, будучи молодым капитаном, я впервые освоился с командованием людьми. Армейские команды изменили тон моего голоса и мое отношение к подчиненным. Я и вне службы разговаривал с повелительными интонациями, будто отдавая приказания, что зачастую так и было. Именно осознание моего авторитета позднее дало мне «право» преподавать и предлагать интерпретации в ходе психотерапевтической работы. До этого я полагал, что не имею никакого права авторитетно судить о чем бы то ни было. А с тех пор, если я только чувствовал свою компетентность в каком-то вопросе, то без смущения заявлял о своем авторитете. Я всегда с соответствующим почтением относился к людям, занимавшим вышестоящее положение, но никогда не боялся своего отца.
Возможно поэтому я мог свободно поступать таким образом, какой считал лучшим. А позднее чувство авторитета дало мне возможность писать книги и статьи в энциклопедических изданиях.
Мои воспоминания о войне могут показаться скучноватыми. Хотя я и носил военную форму, но практически все время провел на континенте, в Соединенных Штатах. Большей частью я переживал войну опосредованно, в основном через большие карты боевых действий, печатавшиеся на первой странице «Нью-Йорк Тайме». На протяжении всей войны, вплоть до внезапных побед в Европе и Японии, они вызывали у меня сильный страх, ибо я знал, что победа фашистов означала бы конец благополучной жизни для меня и мне подобных, если не любой жизни вообще.
Уволившись с воинской службы, я некоторое время находился в размышлении, не вернуться ли к своей прежней должности в Сан-Диего. Но теперь я превратился в подходящего кандидата, имевшего право на льготы для демобилизованных, которые, в частности, обеспечивали бесплатное образование. Поэтому вместе с женой я предпочел вернуться в Лос-Анджелес, где имелись подобные перспективы.
Я полагаю, что одним из самых отвратительных последствий войны является то, что она лишает людей спокойствия из-за кардинальных изменений обычаев и нравов, и практически каждого участника после ее окончания, иногда на долгое время, в психологическом смысле превращает в перемещенное лицо. Вероятно, именно по ощущениям будоражащего возбуждения, интереса (и необычной свободы от повседневных ограничений) больше всего и тоскуют ветераны войны. Даже я, прослуживший в безопасном раю на окраинах родной страны, был выбит из колеи возбуждением войны, и после ее окончания мне долго не хотелось возвращаться к довоенной рутине. Кроме того, рассуждая психодинамически, я не желал вступать в непосредственное соревнование со старшим братом, чтобы не вызвать неизбежных проблем в случае своего успеха.
Я и так «подставил» его тем, что «перескочил» через два класса средней школы. Мое внутреннее чутье подсказывало, что он в любом начинании мог бы с легкостью выручить гораздо больше денег, чем я — что было немаловажным критерием в глазах матери, — зато я имел достаточно оснований обогнать его в интеллектуальных достижениях. Я не искал прямой конфронтации, очевидно страшась не столько своего поражения, сколько победы. Тема соперничества между братьями в моей жизни очень значима, и даже сейчас я так до конца и не разобрался в ней. В то же время я чувствую, что во мне отсутствует склонность к конкуренции; я все совершаю ради себя самого. Я справляюсь с порученным делом лучше или раньше всех только для собственного удовлетворения, и никакие фигуры братьев меня не интересуют. Я мотивирован собственными критериями, которые иногда бывают достаточно строгими.
Как бы там ни было, в 1946 году я отправился в Медицинскую школу Университета Южной Калифорнии, переговорил там с компетентными людьми, в том числе с Дж.Гилфордом, и вскоре был включен в новую послевоенную программу по клинической психологии. Пожалуй, самым интересным в течение последующих двух лет было то, что я проходил интернатуру по клинической психологии одновременно в клинике психической гигиены для ветеранов войны и в психоневрологическом госпитале. Интерны по клинической психологии были вынуждены вести своего рода «шизофреническое» существование, разрываясь между строгим номотетическим подходом, царившим в университете, и чисто клинической, идиографической атмосферой в психиатрической больнице и клинике (позже мы вернемся к словам «номотетический» и «идиографический»).
Для нас, интернов, примечательными событиями стали консультативные визиты Бруно Клопфера, доброго кудесника проекции, случавшиеся раз в две недели. Он обладал даром творить поистине волшебство. Из-за сильной близорукости он напоминал терьера, вынюхивающего представленные нами протоколы обследования в поисках каких-то мимолетных дуновений души. Однажды, прочитав интерпретации одним из психически больных таблицы № 3 теста Роршаха, он взглянул на нас поверх очков и спросил невинным тоном: «А что, у него еще и рак, да?». Естественно, так и оказалось.
От Бруно Клопфера я получил немало важных уроков, в том числе и понимание, что хотя, теоретически рассуждая, никакой интуиции не существует, на практике все же приходится признать существование такого феномена как дар интуиции, проявляющийся в утонченной чувствительности к десяткам мелких, еле заметных признаков реальности. Она не имеет отношения к средневековому колдовству, а, скорее, состоит в сосредоточенном и напряженном внимании, наблюдательности, быстроте оценки, ориентировке в месте и обстоятельствах, способности самостоятельно исследовать любые признаки и факты (не сверяясь с мнениями окружающих), готовности пойти на риск, решительности, смелости в быстром создании гипотез и их предъявлении, предпочтении точки зрения, гласящей: пусть люди сочтут недоумком, лишь бы не трусом. Все эти свойства практически доступны любому способному человеку в подходящих условиях и перед соответствующей аудиторией. Возможно, признаваться в этом нескромно, но факты свидетельствуют о том, что мне иногда удавались подобные трюки, и я тоже казался кому-то волшебником, хотя сам прекрасно осознавал, что лишь произвел стремительный расчет, включивший оценку оправданности риска оказаться совершенно неправым или произвести неизгладимое впечатление, если стрела мысли попадет в яблочко известного факта.
Говоря о феномене интуиции, следует отметить, что меня с одинаковой силой привлекали как причинная индукция Милля (по законам которой проходит большая часть психической жизни), так и иррациональная, «темная» интуиция Мелвилла вместе взятые, сосуществование внешнего и внутреннего миров, которые вполне способны на дружбу между собой. Почему бы в жизни человеку не быть одновременно интеллектуальным и романтичным? Почему бы не смотреть на мир глазами критика и любовника? Почему бы не являться одновременно танцором и танцем — отвечая на вопрос Йейтса10? Не получить ли два удовольствия сразу — от разиньки и трески за трапезой жизни? («Да, вот еще: что закажете на завтрак, разиньку или треску? — И то и другое, — ответил я. — И вдобавок пару копченых селедок для разнообразия». — «Моби Дик», гл. 1511).