Лоренц Конрад - Так называемое зло
Такая точка зрения на функцию ответственной морали может разрешить противоречие, поразившее уже Фридриха Шиллера. Шиллер, которого Гердер назвал «умнейшим из всех кантианцев», восставал против обесценения всех естественных склонностей в этическом учении Канта и высмеял это обесценение в великолепной ксении: «Я с радостью служу другу, но, к несчастью, делаю это по склонности, и поэтому меня часто гложет мысль, что я не добродетелен».
Однако мы не только служим своему друг другу по склонности; мы также и оцениваем его дружеские поступки по тому, действительно ли его побуждает к такому поведению теплая естественная склонность! Если бы мы были до конца последовательными кантианцами, мы должны были бы, наоборот, выше всего ценить человека, который нас терпеть не может, но «ответственный вопрос к себе» вынуждает его поступать по отношению к нам порядочно против желания. В действительности мы относимся к таким благодетелям в лучшем случае с весьма прохладным уважением, а любим только того, кто ведет себя с нами по-дружески потому, что это доставляет ему радость, и ему не приходит в голову, что он совершает нечто достойное благодарности.
Когда мой незабвенный учитель Фердинанд Гохштеттер в возрасте 71 года прочел прощальную лекцию, ректор Венского университета сердечно поблагодарил его за долгую плодотворную работу. На эту благодарность Гохштеттер ответил словами, вместившими в себя весь парадокс ценности естественной наклонности: «Вы благодарите меня за то, за что я не заслуживаю ни малейшей благодарности! Благодарите моих родителей, моих предков, от которых я унаследовал такие, а не другие наклонности. Но если вы спросите меня, что я делал всю жизнь, занимаясь наукой и преподаванием, мне придется честно сказать: я, собственно, всегда делал именно то, что доставляло мне наибольшее удовольствие!»
Какое странное противоречие! Этот великий естествоиспытатель, который – я это знаю совершенно точно – никогда не читал Канта, присоединился именно к его мнению о безразличии естественных наклонностей к ценностям, и он же высокой ценностью своей жизни и своего труда привел к нелепости учение Канта о ценностях еще убедительнее, чем Шиллер в своей ксении! Но из этой апории есть выход, и мнимая проблема решается очень просто, если признать ответственную мораль компенсационным механизмом и перестать отрицать ценность естественных наклонностей.
Если нам приходится оценивать поступки какого-либо человека – хотя бы свои собственные, – мы, само собой, оцениваем их тем выше, чем меньше они соответствуют простой и естественной склонности. Но если нужно оценить самого человека – например, решая, можно ли с ним дружить, – то так же само собой предпочтение отдается тому, чье дружественное поведение идет вовсе не от разумных соображений – как бы высоко моральны они ни были, – а исключительно от теплого чувства, от естественной склонности. И когда мы подобным образом измеряем ценность человеческих поступков и самих людей разными мерами, это не парадокс; более того, это проявление простого здравого смысла.
Кто ведет себя социально уже по естественной склонности, тому в обычных обстоятельствах почти не нужен механизм компенсации, а в случае надобности в его распоряжении мощные моральные резервы. Но кто уже в повседневных условиях вынужден прилагать всю сдерживающую силу моральной ответственности, чтобы быть на уровне требований культурного общества, – тот, естественно, гораздо раньше сломается при возрастании напряжения. Сравнение с пороком сердца – в энергетическом аспекте – очень точно подходит и здесь: возрастание напряжения, «декомпенсирующее» социальное поведение, может быть самой разной природы, важно только то, что оно «истощает силы». Мораль легче всего отказывает не под действием резкого и чрезмерного одиночного испытания, а вследствие долговременного истощающего нервного перенапряжения, какого бы рода оно ни было. Забота, нужда, голод, страх, переутомление, безнадежность и т.д. – все это действует одинаково. Кому случалось наблюдать множество людей в таких условиях – на войне или в плену, – тот знает, как непредвиденно и внезапно наступает моральная декомпенсация. Люди, которые, как казалось, надежны, как каменная стена, неожиданно ломаются, а в других, от которых ничего особенного не ожидали, открываются неисчерпаемые источники сил, и они одним своим примером помогают бесчисленному множеству остальных сохранять моральную стойкость. Но те, кто такое пережил, знают, что сила доброй воли и ее выносливость – две независимые переменные. Осознав это, учишься не чувствовать себя выше того, кто сломался раньше, чем ты сам. Даже для наилучшего и благороднейшего в конце концов наступает момент, когда он просто больше не может: «Элой, элой, ламма савахфани?» [«Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты меня оставил?» (Мф. 27:46) – последние слова распятого Христа (арамейская вставка в греческом и других текстах Евангелия)]
Согласно этическому учению Канта, внутренняя закономерность человеческого разума – одна и сама по себе – порождает категорический императив, являющийся ответом на «ответственный вопрос к себе». Кантовские понятия «разум» (Vernunft) и «рассудок» (Verstand) отнюдь не идентичны. Для Канта самоочевидно, что разумное существо не может желать причинить вред другому, подобному себе. В самом слове “Vernunft” этимологически заключена способность «входить в соглашение» (“ins Benehmen zu setzen”[23]), иными словами – существование эмоционально высоко оцениваемых социальных связей между всеми разумными существами. Таким образом, Канту само собой понятно и очевидно то, что для этолога нуждается в объяснении: тот факт, что человек не хочет вредить другому. То, что великий философ считает нечто требующее объяснения само собой разумеющимся, вносит, конечно, некоторую непоследовательность в величественный ход его мыслей; но эта непоследовательность делает его учение более приемлемым для тех, кто мыслит биологически. Она создает небольшую брешь, через которую в достойную восхищения систему его умозаключений, в остальном чисто рациональных, проникает чувство, иными словами – инстинктивная мотивация. Кант все-таки не верит, что человека удерживает от действий, к которым его побуждают естественные склонности, чисто рассудочное осознание логического противоречия в принципе его поведения. Совершенно очевидно, что для преобразования чисто рассудочного осознания в императив или запрет необходим некоторый эмоциональный фактор. Если мы мысленно устраним из наших переживаний эмоциональное восприятие ценностей – таких, например, как сравнительная ценность различных ступеней эволюции, – если для нас не будут представлять ценности человек, человеческая жизнь и человечество, то безукоризненно отлаженный аппарат нашего интеллекта будет подобен часовому механизму без пружины. Сам по себе он способен лишь дать нам средство для достижения указанных кем-то целей, но не может ни ставить цели, ни давать нам повеления. Если бы мы были нигилистами вроде Мефистофеля и считали, что «лучше б ничего не возникло», то с точки зрения рассудка принцип нашего поведения не содержал бы никакого противоречия, если бы мы нажали пусковую кнопку водородной бомбы.
Только ощущение ценности, только чувство присваивает знак «плюс» или «минус» ответу на категорический вопрос к себе и превращает его в императив или запрет. Но то и другое идет не от разума, а от стремлений, исходящих из тьмы, непроницаемой для нашего сознания. В этих слоях, лишь косвенно доступных человеческому разуму, инстинктивное и усвоенное путем обучения образуют в высшей степени сложную структуру, не только близко родственную такой же структуре у высших животных, но в значительной части попросту ей тождественную. Эти структуры существенно различны лишь там, где у человека в обучение входит культурная традиция. Из этой системы взаимодействий, протекающих почти исключительно в подсознании, возникают побуждения ко всем нашим поступкам, в том числе и к тем, которые сильнее всего подчинены управлению самовопрошающего разума. Отсюда возникают любовь и дружба, вся теплота чувств, чувство прекрасного, стремление к художественному творчеству и научному познанию. Человек, избавленный от всего так называемого «животного», лишенный влечений, исходящих из тьмы, человек как чисто разумное существо был бы отнюдь не ангелом, а скорее его полной противоположностью!
Между тем нетрудно понять, почему утвердилось мнение, будто все хорошее и только хорошее, полезное для человеческого общества, обязано своим существованием морали, а все «эгоистические» мотивы человеческого поведения, несовместимые с требованиями общества, возникают из «животных» инстинктов. Когда человек задает себе кантовский категорический вопрос: «Могу ли я возвысить принцип моего поведения до уровня естественного закона, или при этом возникло бы нечто противоречащее разуму?» – то все формы поведения, в том числе и чисто инстинктивные, оказываются вполне разумными, если они выполняют видосохраняющие функции, ради которых их создали Великие Конструкторы Эволюции. Противоречия с разумом появляются лишь при нарушениях функций инстинкта. Задача категорического вопроса – отыскать такие нарушения, задача категорического императива – компенсировать их. Если инстинкты действуют правильно, «как задумано конструкторами», то вопрошание себя не отличит их от разумных мотивов. В этом случае вопрос: «Могу ли я возвысить принцип моего поведения до уровня естественного закона?» получает безусловно положительный ответ, ибо этот принцип сам по себе является таким законом!