Борис Парамонов - МЖ. Мужчины и женщины
Есть одна чрезвычайно важная область человеческого поведения, в которой словесные связи налаживаются с трудом и которая поэтому особенно легко выпадает из социального контекста, утрачивает свою идеологическую оформленность, вырождается в первичное животное состояние. Эта область – сексуальное. Разложение официальной идеологии прежде всего отражается на этой области поведения человека. Она становится центром накопления асоциальных и антисоциальных сил.
Волошинов-Бахтин вообще не верит в существование бессознательного: установка, общая всем мыслителям экзистенциалистского толка, вышедших из феноменологии Гуссерля. Любой человеческий опыт выливается в формы суждения, человек насквозь вербализован, в нем значима только речь, слово. Феномен человека, человеческого опыта невозможен вне сознания; феномен в строго философском смысле и есть бытие, прошедшее сквозь, через человека, это уже не мертвое и даже не просто материальное бытие. Феномен бытия и бытие феномена, как говорил впоследствие Сартр: так называемого бытия не существует, оно неантизируется, уничтожается, ничтожится сознанием, которое и есть это Ничто. За термины Сартра не обязательно держаться, можно подойти с другой стороны, как это делал Вильям Джеймс в статье «Существует ли сознание?» Как раз на эту работу Джеймса ссылается Бахтин-Волошинов, правда, называя его психологом, хотя эта работа сугубо философская и вся проблема, поднимаемая здесь, как раз характерна для феноменологического подхода к философии:
Когда современная психология пытается провести точную границу между переживанием и предметом, она в конце концов принуждена придти к парадоксальному выводу, что такой границы нет, что всё зависит от точки зрения. Один и тот же предмет, в зависимости от того, в какой связи, в каком контексте мы его воспринимаем, оказывается то душевным переживанием (моим ощущением, представлением), то физическим телом или социальным явлением. К наиболее радикальным выводам в этом отношении пришел один из крупнейших представителей субъективной психологии Вильям Джеймс. В своей знаменитой статье «Существует ли сознание?» он приходит к выводу, что вещи и мысли сделаны из одной и той же материи, что сознание не вносит никакой новой реальности в мир. Оно – только другая точка зрения на те же самые вещи и явления.
В 1927 году, когда появилась эта бахтинская книга, ленинский «Материализм и эмпириокритицизм» еще не стал догмой и руководством для всех советских марксистских писаний, иначе автор «Фрейдизма» никак не мог бы представить свою критику психоанализа марксистской. Вспомним, как Ленин ополчался на «принципиальную координацию опыта» у Авенариуса и Маха: а ведь эта координация и есть то, о чем говорит Джеймс и на чем строит свою феноменологию Гуссерль: в человеческом опыте нет полюсов материи и духа или, как в случае Фрейда в интерпретации Бахтина, нет сознания и бессознательного.
Так что дело тут отнюдь не в марксизме. «Тут, Родион Романович, не Миколка, – как говорил следователь Порфирий Раскольникову. – Вы и убили-с».
Кого же, так сказать, убивает Бахтин в этой старой книге? Или он Фрейда представляет этим самым маляром Миколкой? Скорее – сам не то что себя оговаривает, но проговаривается, и фрейдисту ничего не стоит обнаружить скрытый сюжет бахтинской книги и, если угодно, всей его позднейшей философии – найти психологический источник таковой. Вот я и хочу выступить этаким Порфирием.
Возьмем один сюжет книги «Фрейдизм», в котором автор говорит о построении психоаналитика Отто Ранка в нашумевшей книге «Травма рождения». Страх смерти, говорит Ранк, – не более чем воспоминание о том страхе, который испытывает родящийся младенец, выталкиваемый из пристинного уюта материнской утробы. Волошинов-Бахтин пишет:
Возьмем совершенно чудовищную конструкцию «травмы рождения» Ранка. Неужели для того, чтобы признать ее, по меньшей мере, невероятной, нужно опровергать факт физиологического потряения организма в момент рождения на свет ребенка (выталкиванье, удушье от притока воздуха в легкие, влияние атмосферы и пр.)? Факт этот верен (хотя детальному физиологическому исследованию он еще не подвергнут) и общеизвестен. И все же при чтении книги Ранка невольно возникает вопрос: «всерьез» это всё или «нарочно»?
Книга «Фрейдизм», напоминаю, появилась в 1927 году. А несколькими годами раньше Бахтин читал в частном порядке лекции по истории новейшей русской литературы, очень толково записанные слушательницей Рахилью Миркиной. И вот что он говорил в этой записи по поводу символиста Вячеслава Иванова:
...смерть всегда мыслилась примитивными людьми как рождение. В обряде погребения подходили к земле как к лону матери. <...> Вяч. Иванов рождение и смерть связывает с глубоким символом памяти: человек знает только рождение, смерть же недоступна его опыту. Непережитого страха не может быть в человеческой душе: страх смерти есть страх пережитого нами рождения.
Нет никаких оснований думать, что Бахтин считал это представление чудовищным. Правда, он говорит здесь не о самом Иванове, а о примитивных представлениях, им вербализованных в изысканной поэтической форме. Но ведь в то же время реальность таких переживаний не отрицается, наоборот, они выступают фундаментом последующих построений – хоть примитивных, хоть сублимированных. Почему же концепция Ранка объявляется не только чудовищной, но и несерьезной? Почему вообще Волошинов-Бахтин решил ополчиться на Фрейда?
Мы заметили в одной из цитат термин «официальная и житейская идеология». По Бахтину, это и есть правильная транскрипция дихотомии сознания и бессознательного. При этом бессознательного как раз и нет – есть сложная смесь и динамика перехода одного в другое: уходящие из официального канона представления спускаются в область всякого рода житейщины – пережитков, точнее сказать, а вчера еще не официальное, если оно перспективно, само становится каноном. Это различие реакционной и революционной идеологий. Так социологизируются, то есть вводятся в адекватный, по Бахтину, контекст, понятия психоанализа. Например:
Содержание и состав официальных пластов житейской идеологии (то есть по Фрейду – содержание и состав бессознательного) в такой же степени обусловлены эпохой и классом, как и ее «процензурованные» пласты и как системы оформленной идеологии (мораль, право, мировоззрение). Например, гомосексуальные влечения древнего эллина господствующего класса совершенно не создавали никаких конфликтов в его житейской идеологии, они свободно переходили в его внешнюю речь и даже находили оформленное идеологическое выражение (вспомним «Пир» Платона).
Вспомним цитированные ранее слова о выпадении секса из социальной сферы, о преимущественно асоциальной установке сексуальной жизни: в «марксистской» интерпретации получалось, что буржуазия, уходя с исторической арены, ищет забвения в антисоциальном сексе, норовя этим же отвлечь пролетариат от классовой борьбы (я несколько утрирую, конечно: так будут писать уже после Волошинова советские казенные марксисты, у него, надо полагать, эту трактовку и взявшие). Что касается текста самого Волошинова-Бахтина, то в нем абсолютно всё становится на место, если слово «сексуальный» заменить словом «гомосексуальный». Вот в чем, получается, социальная детерминация секса: в подавлении альтернативных сексуальных ориентаций современным обществом.
Если этого мало, можно процитировать еще. Например:
Для всех эпох социального упадка и разложения характерна жизненная и идеологическая переоценка сексуального в его крайне одностороннем понимании: на первый план выдвигается отвлеченно взятая антисоциальная его сторона. Сексуальное стремится стать суррогатом социального. Все люди распадаются прежде всего на мужчин и женщин. Все остальные подразделения представляются несущественными. Понятны и ценны только те социальные отношения, которые можно сексуализовать. Всё же остальное теряет свой смысл и значение.
Не критика Фрейда в этих словах заключена, а, если можно так выразиться, молчаливый вопль человека, жаждущего легализации гомосексуальных отношений – они тоже социальны.
Что же было дальше? Дальше был «диалог». Возьмем несколько слов из позднего Бахтина:
Точные науки – это монологическая форма знания: интеллект созерцает вещь и высказывается о ней. Здесь только один субъект – познающий (созерцающий) и говорящий (высказывающийся). Ему противостоит только безгласная вещь. Любой объект знания (в том числе человек) может быть воспринят и познан как вещь. Но субъект как таковой не может восприниматься и изучаться как вещь, ибо как субъект он не может, оставаясь субъектом, стать безгласным, следовательно, познание его может быть только диалогическим.